Ивлин Во

Елена

 

Scan unknown, OCR Samaritian, ReadCheck Marina_Ch http://on‑island.net/Literature/EWaugh/EWHelen.djvu

«Ивлин Во. ЕЛЕНА»: «Текст»; Москва; 2003

ISBN 5‑7516‑0337‑0

 

Аннотация

 

В центре романа выдающегося английского писателя Ивлина Во (1903‑1966) — судьба Елены Флавии, матери римского императора Константина I, основателя Константинополя. Жизнь этой женщины, по легенде нашедшей части креста, на котором был распят Иисус Христос, совпала с важнейшим этапом европейской истории — с признанием христианства как официальной религии Римской империи.

 

Ивлин Во

Елена

 

Посвящается

Пенелопе Бетджемен

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Мне говорили (и не знаю, как другие, а я этому верю), что несколько лет назад одна дама, известная своей враждебностью к церкви, побывала в Палестине и вернулась оттуда торжествуя. «Я наконец докопалась до истинной правды, — рассказывала она знакомым. — Всю эту историю про распятие выдумала одна англичанка по имени Елена. Все изобрела, с начала и до конца. Гид показывал мне, где это случилось. На том месте теперь стоит храм Обретения Креста, и даже тамошние священники не отрицают, что все это — дело ее рук. Какое там Обретение — просто изобретение!»

Я не ставил себе целью рассеять заблуждения этой дамы — мне просто захотелось заново рассказать ту давнюю историю, и я написал повесть.

Первоначальным толчком к созданию любого литературного произведения всегда служит некое событие в жизни автора, возбудившее его воображение. В данном случае таким событием стали мои довольно поверхностные занятия историей и археологией. Книга, которая в результате появилась на свет, — разумеется, не научный труд. Там, где авторитетные источники противоречат друг другу, я отдавал предпочтение не самому правдоподобному варианту, а тому, который казался мне интереснее; там же, где они вообще хранят молчание, я давал волю фантазии. Однако в книге нет, по‑моему, ничего такого, что шло бы вразрез с подлинными историческими фактами (если не считать некоторых намеренных и очевидных анахронизмов, допущенных в качестве литературного приема), и почти ничего такого, что не находило бы косвенного подтверждения в преданиях или древних документах.

Читатель имеет полное право задать вопрос: а что здесь действительно правда? Эпоха императора Константина на удивление темна. Многие даты и факты, приводимые в энциклопедиях как достоверные, при ближайшем рассмотрении рассыпаются в прах. Как начало, так и конец жизни св.Елены теряются во тьме мифов и легенд. Можно считать достоверным, что она была матерью Константина, а отцом его был Констанций Хлор; что сын провозгласил ее императрицей; что она находилась в Риме в 326 году, когда были убиты Крисп, Лициниан и Фавста; что вскоре после этого она отправилась в Иерусалим и что с ее именем связывается возведение храмов в Вифлееме и на Масличной горе. Почти наверняка можно утверждать, что она руководила раскопками, в ходе которых были найдены обломки дерева, сразу же признанные ею и всем христианским миром за остатки креста, на котором умер Господь; что часть их, вместе со многими другими реликвиями, она увезла с собой, а часть оставила в Иерусалиме; что какое‑то время она прожила в Далмации, в городе Ниссе, и в Трире. В некоторых житиях говорится, что в 325 году она присутствовала на Никейском соборе. Так ли это, мы не знаем.

Мы не знаем, где и когда она родилась. Британия — столь же вероятное место ее рождения, как и любое другое, но английские историки всегда считали ее уроженкой своей страны. Мы не знаем, побывал ли Констанций в 273 году в Британии, поскольку подробности его ранней биографии нам неизвестны. В силу своего служебного положения и личных способностей он вполне мог быть эмиссаром Тетрика, однако то, что он им действительно был, — всего лишь домысел. На роль города, где родилась Елена, претендовал Геленополис (Дрепанум), расположенный на берегу Босфора, — но исключительно на основании своего имени. А Константин довольно причудливо проявлял свои родственные чувства: именем матери он назвал по меньшей мере еще один город (в Испании), а в честь своей сестры Констанции переименовал порт Майюма в Палестине, где она безусловно не могла родиться. Отдав предпочтение Колчестеру перед Йорком, я руководствовался исключительно соображениями большей живописности. Год рождения Елены — как и все даты той эпохи — точно не установлен. Автор одного из панегириков в ее честь пишет, что, когда она отправилась в Иерусалим, ей было уже за восемьдесят, однако я считаю, что это всего лишь благочестивое преувеличение.

Мы не знаем, действительно ли обломки дерева, которые нашла Елена, были Истинным Крестом. То, что они могли сохраниться, не должно вызывать особых сомнений: ведь Елену отделяет от смерти Христа не больший промежуток времени, чем нас — от эпохи короля Карла I. Однако если считать эти остатки подлинными, то придется, мне кажется, допустить, что в их обретении и опознании присутствовал некий элемент чуда. Мы знаем, что большинство частиц Истинного Креста, которые сейчас служат предметом почитания в самых разных местах, безусловно восходят к реликвии, которую чтили в первой половине IV века. Многие профаны утверждали, будто этих частиц столько, что из них можно построить целый корабль. Однако в прошлом веке французский ученый Шарль Роо де Флери не пожалел усилий, чтобы измерить все эти частицы. У него получилось в общей сложности 4`000`000 кубических миллиметров, в то время как объем креста, на котором страдал Господь, составлял, вероятно, около 178`000`000. Таким образом, если говорить только о размерах, то упрекать богомольцев в чрезмерном легковерии оснований нет.

Из действующих лиц полностью вымышлены Марсий, Кальпурния, Карпиций и Эмольф.

Вечного Жида до сих пор никто не считал как‑то связанным с историей Елены. Я свел их для того, чтобы примирить две противоречащие друг другу версии обретения креста: согласно одной, Елена была приведена на место его находки во сне, а по другой, менее правдоподобной, она выпытала эти сведения у некоего старого раввина, посадив его в колодец и продержав там неделю. Примерно из тех же соображений я наделил Констанция Хлора любовницей, хотя он пользовался репутацией человека исключительно строгих нравов. Один историк написал, что Елена — это и есть та его наложница из Дрепанума, что была старше его; женщину из Вифинии, которую потом утопили, я ввел в повесть в качестве намека на то, что считаю эту версию не заслуживающей доверия.

На страницах повести можно найти еще несколько отзвуков и намеков такого рода, но оговаривать их все было бы скучно. Они там есть и могут показаться любопытными тому, кто их обнаружит. Однако в общем это не более чем занимательная книга для чтения — в сущности, всего лишь легенда.

 

1

ПРИДВОРНАЯ ХРОНИКА

 

Однажды, давным‑давно, когда люди еще не придумали названий для цветов, которые ветер трепал у подножья мокрых от дождя стен замка, в комнате на верхнем этаже, у окна сидела принцесса, и раб читал ей вслух историю, что уже тогда была старой. Говоря совсем прозаически, в ненастный день майских нон [1] 273 года от Рождества Христова (как было вычислено впоследствии) рыжеволосая Елена, младшая дочь короля Коля, верховного вождя триновандов, сидела в Колчестере у окна и глядела на дождь, а раб‑учитель читал ей гомеровскую «Илиаду» в латинском пересказе.

Странной могла показаться эта пара в глубокой оконной нише неприступной каменной стены. Принцесса была выше ростом и более хрупкого сложения, чем требовали тогдашние вкусы; волосы ее иногда, когда на них падал солнечный луч, отливали золотом, но в этой пасмурной стране чаще выглядели тускло‑медными. Она сидела с рассеянным видом, и лицо ее выражало уныние и скуку с небольшой примесью благоговения — те чувства, которые испытывает всякий британец ее возраста при знакомстве с Классикой. На протяжении последующих семнадцати столетий бывали времена, когда ее сочли бы красавицей; но она родилась слишком рано, и здесь, в Колчестере, ее называли дурнушкой.

У своего учителя она вызывала, во всяком случае, лишь неприязнь — как символ его приниженного положения и в то же время объект ежедневных нудных занятий, делавших это положение еще более тягостным. Звали его Марсий, и был он тогда, как могло показаться, в расцвете мужской силы. Смуглая кожа, черная борода, крючковатый нос и застывшая в глазах тоска по родине выдавали экзотическое происхождение; постоянный кашель, мучивший его и зимой, и летом, звучал протестом против насильственного переселения в эту северную страну. Его единственной отрадой были дни королевской охоты, когда принцесса охотилась с рассвета до заката и он, оставшись единоличным хозяином классной комнаты, мог писать письма. В них была вся его жизнь: изящные, полные скрытого смысла, философские и поэтические, эти письма обходили весь мир, от Испании до Вифинии, их читали вольные риторы и раболепные придворные поэты. О них много говорили, и Колю не однажды предлагали продать их автора. Его, молодого мыслителя, судьба забросила в эту дождливую и ветреную страну, сделала собственностью второразрядного царька, больше всего на свете любившего веселые пиршества, и дала ему в собеседники лишь эту девушку‑подростка. В их тесном общении не было ничего предосудительного: в детстве Марсия собирались продать на Восток, где как раз ненадолго вошли в моду мальчики‑танцоры, и нож хирурга удалил ему все, что могло мешать.

— «И вот лилейнорукая Елена, прекраснейшая из женщин, уронила слезу и закрыла лицо белоснежным покрывалом; и Аитра, дочь Пифея, с волоокой Клименой проводили ее до Скейских ворот». Как ты думаешь, я это читаю для собственного удовольствия?

— Вон идут рыбаки, — сказала Елена. — Несут с моря улов для сегодняшнего пира. Целые корзины устриц. Прости меня, читай дальше про волоокую Климену.

— «И Приам, сидевший среди старейшин своего двора, сказал: „Неудивительно, что троянцы и греки взялись за оружие, чтобы завоевать право владеть принцессой Еленой. Она прекрасна, как богиня с Олимпа. Садись, дорогая; это не твоя война — ее ведут Бессмертные“.

— Знаешь, Приам приходится нам чем‑то вроде родственника.

— Я это не раз слышал от твоего отца.

В ясный день из сумрачной комнаты можно было увидеть море, но сегодня даль тонула в тумане, который на глазах быстро приближался, окутывая болота и пастбища, виллы и хижины. Он достиг бань, куда недавно прошли командующий гарнизоном и его новый гость, и, наконец заполнив ров, лизнул каменную стену внизу. В такие дни — а в ее безмятежные юные годы таких дней было множество — Елене начинало казаться, будто этот городок стоит не на холме, едва возвышающемся над окружающими болотами, а на высокой, открытой всем ветрам горе среди облаков, и его приземистые стены и башни нависают над бездонной пропастью. Слушая вполуха звучавший позади нее голос — «Ибо не знала она, что братья ее, близнецы, навечно легли глубоко в животворную землю на их родине — в Спарте», — она невольно искала глазами орла, который вот‑вот покажется из белой пустоты и начнет кругами подниматься ввысь.

Тут налетел внезапный ветер, разогнал туман, и она, очнувшись, снова увидела совсем недалеко внизу землю — только кирпичные купола бань были по‑прежнему окутаны своими собственными испарениями. Как невысоко над землей они сидели!

— А в Трое стены были выше, чем наши здесь, в Колчестере?

— О да, я думаю.

— Намного?

— Намного.

— Ты их видел?

— Их давным‑давно сровняли с землей.

— И ничего не осталось, Марсий? Даже не видно, где они стояли?

Там сейчас современный город, туда стремятся толпы туристов. Гиды готовы показать все, о чем их только не спросят, — могилу Ахилла, резное ложе Париса, ногу деревянного коня. Но от самой Трои не осталось ничего — одни только поэтические воспоминания.

— Не понимаю, — сказала Елена, высунувшись в окно и бросив взгляд на прочную каменную кладку стены. — Как можно бесследно уничтожить целый город?

— Мир очень древен, Елена, и полон развалин. Здесь, в такой молодой стране, как Британия, вам трудно себе это представить, но на Востоке есть песчаные холмы, которые когда‑то были огромными городами. Считается, что они приносят несчастье. Даже кочевники стараются держаться от них подальше, потому что боятся привидений.

— Я бы не испугалась, — сказала Елена. — Почему их не раскопают? Должно же было хоть что‑то остаться от Трои — там, в земле, под новым городом и толпами туристов! Когда мое учение кончится, я поеду и отыщу настоящую Трою — ту, где жила Елена.

— Там тоже обитают привидения, Елена. Поэты до сих пор не дают героям покоиться в мире.

Раб снова взялся за рукопись, но прежде, чем он возобновил чтение, Елена спросила:

— А как по‑твоему, Марсий, Рим тоже когда‑нибудь сровняют с землей?

— А почему бы и нет?

— Ну, я надеюсь, что этого не случится. Во всяком случае, до тех пор пока мне не доведется побывать там и посмотреть... Ты знаешь, я еще ни разу в жизни не встречала никого, кто на самом деле побывал в Риме. С тех пор как начались беспорядки, мало кто из Галлии добирается до Италии.

— В один прекрасный день я обязательно туда поеду. Представляешь — там пленные варвары бьются на огромной арене со слонами! Ты когда‑нибудь видел слона, Марсий?

— Нет.

— Они такие большие, как шесть коней.

— Да, как будто так.

— Я обязательно должна все это увидеть сама, когда кончу учиться.

— Дитя мое, никто не знает, что ему суждено. Я когда‑то мечтал попасть в Александрию. У меня там есть друг, которого я никогда не видел, — образованнейший человек. Нам с ним есть о чем поговорить, ведь в письмах всего не выскажешь. Меня должен был купить Александрийский музей. Но вместо этого я попал на север, в Кельн и стал рабом Бессмертного Тетрика [2], а он прислал меня сюда в подарок твоему отцу.

— Может быть, когда мое обучение будет закончено, папа отпустит тебя на волю.

— Он иногда об этом говорит, особенно после обеда. Но что такое свобода, которую можно дать или отнять? Свобода стать солдатом, маршировать, куда прикажут, и в конце концов быть убитым варварами в каком‑нибудь болоте или лесу? Свобода скопить такое богатство, что Бессмертный Император захочет его присвоить и пришлет за ним палача? У меня есть моя тайная свобода, Елена. Что еще может дать мне твой отец?

— Ну, скажем, поездку в Александрию, чтобы ты повидался с твоим образованным приятелем.

— Человеческий разум не подчиняется законам. Никто не может сказать, кто свободнее — я или Бессмертный Император.

Предоставив своему учителю парить духом в холодных заоблачных высях, давно ставших его единственным домом, принцесса сказала:

— Знаешь, я иногда думаю, что во времена Елены Прекрасной было куда приятнее быть Бессмертным Императором, чем сейчас. Ты знаешь, что случилось с Бессмертным Валерианом? [3] Папа вчера мне об этом рассказывал и очень смеялся. Там, в Персии, его выставили напоказ — в виде чучела!

— Может быть, все мы бессмертны, — сказал раб.

— Может быть, все мы рабы, — сказала принцесса.

— Дитя мое, иногда ты высказываешь на удивление мудрые мысли.

— Скажи, Марсий, ты видел нового офицера, который приехал из ставки, из Галлии? Это в его честь папа устраивает сегодня банкет.

— Все мы рабы — рабы земли, «животворной земли». Сейчас много говорят о Пути и о Слове — о Пути Очищения и Слове Прозрения. Я слышал, что в Антиохии на этом просто помешались — больше двух десятков самых настоящих мудрецов из Индии учат там всех, как нужно дышать.

— У него такое бледное, серьезное лицо. Он наверняка прислан с каким‑нибудь ужасно секретным и важным поручением.

 

В эти минуты о том же самом, но далеко не так безмятежно размышлял в бане командующий гарнизоном. Все его тело, кроме многочисленных шрамов и рубцов, напоминавших о долголетней службе на границе, побагровело и лоснилось от здорового пота. Это было кряжистое, видавшее виды, изрядно иссеченное тело — на руке не хватало пальца, на ноге — тоже, кое‑где перерубленные сухожилия сковывали движения, — но лицо его с выступившими на нем, как и на лысом черепе, каплями испарины сохраняло озадаченно‑простодушное выражение, присущее молодым. Напротив лежал в жарком полумраке Констанций, похожий на труп в мертвецкой — с таким же бледным лицом, с каким вошел в баню, весь мокрый, белотелый и жилистый, — и снова и снова задавал свои вопросы. Он начал задавать вопросы сразу, как только появился здесь два дня назад, — почтительно, как младший по званию, и в то же время настойчиво, как человек, который имеет право спрашивать. Его вопросы нельзя было назвать дерзкими, но они касались разных деликатных обстоятельств, и даже если допустить, что младшему офицеру вообще позволительно обсуждать эти темы со старшим, то, уж конечно, не ему следовало заводить об этом речь первым.

— Какая скверная история случилась с Божественным Валерианом, — сказал командующий гарнизоном, пытаясь перевести разговор на менее скользкую тему.

— Да, очень скверная.

— Сначала лишиться головы на плахе, потом служить подставкой для ног и в конце концов превратиться в чучело — прокопченное, набитое соломой и болтающееся под потолком на потеху персам. Я только вчера узнал все подробности.

— И это очень плохо сказалось на нашем престиже на Востоке, — сказал Констанций. — Прошлой зимой я был в Персии — ситуация там крайне сложная. Как ты полагаешь, если известие об этом распространится, может оно повлиять на пограничные легионы — на Второй легион Августа, например? Как там с моральным состоянием личного состава?

— Великолепная воинская часть. Вот бы кого бросить на персов — они бы им показали.

— В самом деле? Ты так считаешь? Это очень интересно. К нам доходили кое‑какие тревожные сообщения о Втором легионе Августа. Разве не было здесь в ноябре каких‑то волнений по поводу зимних квартир?

— Не было, — отрезал командующий гарнизоном. — Ну, а что касается персов, то мы вполне можем положиться на Бессмертного Аврелиана [4].

С этими словами Констанций поднялся со своего мраморного ложа.

— Увидимся в тепидарии [5].

Командующий гарнизоном что‑то проворчал в ответ и перевернулся на живот. Он был рад, что на время избавился от этого типа, но ему не понравилось, как тот ушел. Когда он начинал службу при Божественном Гордиане, младшие офицеры проявляли к старшим по званию куда большее почтение, а если нет, то пеняли на себя.

«Можно не сомневаться — он что‑то замышляет», — недовольно подумал полководец. Этот час в бане всегда был для него самым приятным временем дня: горячая вода смывала все подступавшие телесные немощи и расслабляла непослушные старые мышцы, а где‑то внутри в ожидании обеда начинала бурлить живительная волна пищеварительных соков. Но сегодня этот блаженный час оказался для него испорчен.

Все бумаги Констанция были в полном порядке и скреплены личной печатью Тетрика. Из них следовало, что это обычный штабной офицер, совершающий объезд провинции. «Обычный? Как бы не так, — подумал командующий гарнизоном. — Кто это — „мы“, кто так много знает и так много хочет узнать еще? Будь я пиктом, если это всего‑навсего Тетрик. И откуда эти „мы“ могли проведать про ту позорную историю во Втором легионе Августа в Честере?»

Он хлопнул в ладоши, и раб поднес ему стоявший наготове напиток, который тот всегда выпивал в это время, — холодное кельтское пиво, сдобренное имбирем и корицей: хозяин сам научил своих рабов готовить его. Замечательное свойство напитка состояло в том, что он утолял жажду и в то же самое время вновь возбуждал ее. Командующий выпил залпом целый кубок и принялся растирать себе бока.

Когда он наконец вышел в тепидарий, Констанцию уже сделали массаж, и он направлялся к бассейну с холодной водой, чтобы окунуться — не так, как командующий, с фырканьем и плеском, а спокойно спустившись по ступенькам, словно проделывая какое‑то ритуальное омовение. Выйдя из бассейна, Констанций завернулся в горячие простыни с таким видом, будто облачился в ризы для служения в алтаре, и не спеша пошел в следующий зал, сказав:

— Я буду во фригидарии.

Хотя каждый дюйм тела командующего был хорошо знаком растиравшему его рабу, ежедневный массаж редко обходился без недовольного кряхтения и бранных слов. Но сегодня командующий был озабочен и молчалив. Он быстро окунулся в холодную воду, а потом, приняв наконец решение, подошел к ложу рядом с Констанцием. Он еще не успел как следует улечься, как последовал очередной вопрос:

— Что за человек этот Коль, к которому мы сегодня приглашены на обед?

— Сам увидишь. Вообще‑то он ничего. Разве что немного легкомыслен.

— Он имеет влияние на здешнюю политику?

— На политику? — переспросил его собеседник. — Ах, на политику... — И он, немного помолчав, высказал то, что решил высказать, размышляя в одиночестве: — Ты скоро убедишься, что Британия — страна процветающая, чего я бы не сказал про многие другие провинции империи. И все потому, что мы тут никакой политикой не занимаемся. Мы подчинены Галлии и выполняем приказы, которые получаем оттуда, если только их не приходит слишком много, а когда они начинают нас одолевать, то мы просто не обращаем на них внимания. Для нас все там на одно лицо — что Постум, что Лоллиан, Викторин, Виктория, Марий или Тетрик.

— А как твое мнение — много ли у Тетрика сторонников среди...

— Минутку, молодой человек, я еще не все сказал. Я всю свою жизнь, пока меня не послали сюда, прослужил простым строевым офицером. Я всегда сторонился политики, никогда не занимался разведкой и не получал секретных поручений. За последние два дня ты задал мне множество вопросов, а я тебе — ни одного. Я не спросил тебя, кто ты такой и что тебе здесь нужно. В твоих бумагах сказано, что ты служишь в ставке Тетрика, и этого мне достаточно. Так вот, я сказал, что никогда не имел отношения к секретным службам, и теперь мне уже поздно начинать. Но я пока еще не совсем выжил из ума. Позволь дать тебе один совет. Когда ты в следующий раз захочешь выдать себя за офицера из ставки Тетрика, то не хвастай, что побывал в Персии. И если ты хочешь, чтобы я думал, будто ты приехал из Кёльна, то не привози с собой личную охрану из того легиона, который последние пятнадцать лет расквартирован на Дунае. А теперь прости мне мою стариковскую слабость — я немного вздремну.

 

— «И Афродита окутала Париса облаком тьмы и перенесла в его спальню, где к высокому сводчатому потолку поднимался ароматный дым от курящихся благовоний, а потом разыскала Елену, стоявшую среди своих прислужниц у Скейских ворот. Она потянула за край ее благоуханной одежды и сказала: „Пойдем, Парис ждет тебя на своем резном ложе, лучезарный и нарядный, словно не пришел с поля битвы, а прилег отдохнуть после пляски“. И Елена, дочь Зевса, ускользнула от своих прислужниц и вскоре уже стояла в своем сверкающем белизной покрывале в спальне Париса. Венера, смеясь, подставила ей стул рядом с ложем, и Елена сказала: „Лучше бы ты пал в бою“. Но Парис отвечал: „Нам тоже помогают бессмертные боги. Иди ко мне. Моя любовь к тебе горяча, как солнце в тот день, когда я захватил корабль, везший тебя из Спарты, и глубока, как море вокруг того скалистого острова посреди вод, где я впервые познал тебя. Иди ко мне“. И они возлегли рядом на роскошном ложе, в то время как под стенами Трои Менелай метался, словно разъяренный зверь, в поисках Париса и нигде не мог его найти. Ни один грек и ни один троянец не стал бы прятать Париса, потому что его ненавидели хуже чумы, и, пока он, ни о чем не задумываясь, возлежал с Еленой, царь Агамемнон объявил Менелая победителем, а Прекрасную Елену его законной добычей».

— Вот это да! — сказала принцесса Елена. — Здорово его надули! Ты только представь себе, как Менелай злобствует и бесится, и все хлопают его по плечу и поздравляют, и Агамемнон торжественно объявляет его победителем, а Елена все это время забавляется с Парисом. Вот смеху‑то!

— Этот эпизод совсем не соответствует представлениям греков о том, как должен поступать герой, — заметил Марсий. — Поэтому великий Лонгин [6] считает его позднейшей вставкой.

— Ах, великий Лонгин! — отозвалась Елена.

Этот несравненный мудрец был для нее наполовину комической фигурой, наполовину предметом восхищения, вторым действующим лицом ее мечтаний. Первым стал отец ее няни, сержант из саперов, погибший в схватке с пиктами, — ребенком она никогда не уставала слушать рассказы о его храбрости и подвигах. А когда она выросла и из детской перешла в классную комнату, Лонгин, как это ни странно, занял место рядом с ним. Марсий питал к философу более чем сыновнее почтение, и его имя упоминалось ежечасно, на каждом уроке На Лонгина — всезнающего, искушенного во всех науках, окруженного великолепием далекой Пальмиры — она перенесла легенды своего собственного народа, и он в ее представлении слился с теми жрецами в белых одеждах, с серпом и веточкой омелы в руках, полузабытые истории о которых все еще рассказывали шепотом слуги на своей половине. Эти две так непохожие друг на друга фигуры были парными божествами ее отрочества, по‑домашнему близкими и немного смешноватыми, но в то же время глубоко чтимыми.

 

Раскатистый храп командующего гарнизоном все еще звучал под сводами бани, когда Констанций, тщательно одевшись, вышел и один направился сквозь дождь и грязь к городским воротам.

— Вон он идет, — сказала Елена, — этот таинственный красавец.

Придя к себе, Констанций вызвал начальника охраны.

— Прикажи моим людям снять отовсюду значки своего легиона. И немедленно.

— Хорошо, господин.

— И вот еще что. Внуши им, чтобы самым строжайшим образом соблюдали тайну. Если кто‑нибудь будет спрашивать, то они прибыли с Рейна.

— Им это уже сказано, господин.

— Ну, так скажи еще раз. Если я узнаю, что кто‑нибудь проболтался, то запру всех в казарме.

После этого Констанций позвал своего слугу и парикмахера и с их помощью стал наряжаться к парадному обеду, насколько это было возможно для строевого офицера, путешествующего налегке с секретным поручением.

Дамы пообедали отдельно от мужчин, однако пообедали очень неплохо: их куда более уютная комната находилась между кухней и парадным залом, и тетка Елены, заведовавшая всем дворцовым хозяйством, сама выбирала для них лакомые кусочки еще на огне и присматривала за тем, чтобы их подавали с пылу с жару — пусть не столь тщательно разложенными на блюдах, как те, что шли на королевский стол, но зато не утратившими своих естественных ароматов. Кроме того, дамы не возлежали, подобно мужчинам, на подушках, не притрагиваясь к еде и предоставляя кормить себя рабам, а сидели на корточках вокруг низкого столика и, засучив рукава, сами усердно запускали руки в горшки. Пища была не слишком изысканна, но обильна: устрицы, тушенные с шафраном, вареные крабы, морской язык в масле, молочный поросенок, сваренный в молоке, жареные каплуны, кусочки баранины, поджаренные на вертеле с ломтиками лука, нехитрое сладкое из меда, яиц и сливок и объемистый кувшин медового напитка домашнего приготовления. Где‑нибудь в Италии или Египте такой обед сочли бы слишком незатейливым, но британским дамам он был вполне по вкусу.

— Вот это обед! — сказала принцесса Елена, наевшись до отвала. — Прямо кутеж!

Потом дамы принялись приводить себя в порядок перед концертом. Волосы Елены, во время урока заплетенные в толстые рыжевато‑каштановые косы, теперь уложили по‑взрослому и разукрасили яркими побрякушками; она надела богато расшитое шелковое платье, совершившее долгое путешествие — на верблюдах, по вьючным тропам, на спинах носильщиков и наконец по морю — из далекого Китая. На ее узких туфельках сверкали драгоценные камни и золотое шитье, и, вымыв руки по локоть («Елена лилейнорукая, прекраснейшая из женщин», — подумала она, ополаскивая их горячей водой с лимонным соком), она надела на свои крепкие пальцы все шестнадцать перстней — ту часть драгоценностей ее покойной матери, что досталась ей как младшей дочери.

— Ты выглядишь просто очаровательно, дитя мое, — сказала тетка, поправляя ленту на лбу Елены. — Нам пока рано туда идти: мужчины только еще отправились в вомиторий [7].

Через некоторое время царственные дамы торжественно вступили в парадный зал. «Елена, прекраснейшая из женщин, дочь Зевса‑громовержца», — здороваясь со своим отцом, подумала Елена — последняя, но самая высокорослая в веренице женщин, шедшая вслед за теткой, тремя отцовскими любовницами, тремя замужними и двумя незамужними сестрами. Король приветливо помахал рукой всем им сразу, не вставая с ложа, и они расселись по своим местам, на жесткие кресла у стены.

Заиграл оркестр — три скрипки и до невозможности фальшивая волынка, а потом вступили певцы — один, потом второй и наконец все восемь басов внушительного вида — и затянули во весь голос, кто в лес, кто по дрова, заунывную песнь.

— Для тебя, наверное, все это привычно, — тихо сказал Констанцию командующий гарнизоном.

— Ничего подобного до сих пор не слыхал.

— Такой концерт у нас всякий раз, когда Коль принимает гостей. И это не на один час.

Первые же унылые звуки привели короля, раньше уже бурно выражавшего свое удовлетворение пиром, в совершенный восторг.

— Это моя любимая вещь, — заявил он. — Плач по моим предкам. С него мы всегда начинаем. Как всякое подлинное произведение искусства, он невероятно длинный. Конечно, поют они на нашем родном языке, так что многие красоты от вас ускользнут. Когда будут особенно удачные места, я вам скажу. Сейчас речь идет об истоках моего рода, который восходит к далеким, почти легендарным временам, — о том, как речной бог Скамандр соблазнил нимфу Идэю. Послушайте.

Пронзительно и однообразно звучали скрипки и волынка, торжественно и скорбно басили бородатые певцы. Небрежно откинувшись на подушки, возлежали офицеры; напряженно выпрямившись, сидели дамы. Почти неслышно переходил от ложа к ложу паж, подливая мед в кубки; пошатываясь, снова отправился в вомиторий командующий гарнизоном. Разноголосое монотонное пение оглашало весь зал, от сводчатого потолка до выложенного мозаикой пола, и далеко в ночи разносилась песнь смерти.

— Теперь Брут, правнук Энея, уже достиг Британии, — объяснил через некоторое время Коль. — Можно сказать, мы уже почти добрались до новейших времен. Это он был настоящим отцом нашего народа. Понимаете, он застал весь остров совсем незаселенным, если не считать нескольких древних великанов. После Брута история становится намного подробнее.

По‑видимому, никто из предков короля Коля не умер своей смертью, и лишь у немногих обстоятельства гибели выглядели хоть сколько‑нибудь правдоподобно. Один из них, например, выпив отравленного вина, которое поднесла ему падчерица, впал в безумие и носился по лесу голый, вырывая с корнем молодые деревья и распугивая волков и медведей. И это был еще не самый жуткий эпизод. Описания всех утрат, понесенных древним королевским родом — и классические мифы, и кельтские предания, и события подлинной истории, — сливались, переплетаясь, в нескладную песнь, звучавшую среди ароматов кухни, лампового чада и тяжелого медового перегара.

Констанций всегда отличался воздержанностью; в дни правления Божественного Галлиена он не раз был свидетелем того, как офицеры безудержным обжорством и разгулом губили свою карьеру. Но в этот вечер он выпил столько, что даже варварская музыка не особенно терзала его слух, и в хмельном полузабытьи словно бы парил в воздухе, разглядывая сверху самого себя и собственные способности, которые представлялись ему аккуратно разложенными у него перед глазами, как бриллианты на подносе ювелира, так что он мог видеть себя почти таким, каким был на самом деле. Констанций не питал страстной любви к своей особе — за последние два столетия многие, поддавшись этой всепожирающей страсти, пали ее жертвами и теперь разделяли общество богов; нет, он был не из их числа. Констанций прекрасно сознавал, что далек от совершенства. Его талантов хватало лишь на самое нужное, не более того, — неплохой набор, не уникальный, но достаточный, вполне достаточный. Ведь и нужно ему было не так уж много — не сегодня, не завтра, но вскоре, еще до того, как он окажется слишком стар, чтобы должным образом этим воспользоваться, стать властелином мира.

— Теперь они поют про бичевание Боадикки [8], — сказал Коль. — Для римлян это довольно щекотливый сюжет, но моему простому народу он очень дорог.

Содержание монотонного речитатива было известно Елене вряд ли хуже, чем ее отцу, поэтому она перестала следить за перечислением убийств и кровопролитий и погрузилась в грезы, которым предавалась с самого детства. Наверное, у каждой из десяти дам тоже был свой тайный способ коротать время — так неподвижно сидели они на своих десяти жестких креслах. Елена в такие минуты воображала себя лошадью — этой игрой она увлекалась с тех пор, как стала обладательницей первого собственного пони. В бешеной, захватывающей дух скачке неслась она мысленно вперед — то через головоломные, непосильные препятствия, преодолевая их великолепными прыжками, то по бескрайнему гладкому дерну, который мягко пружинил под копытами. Бесчисленное множество раз скакала она так в часы одиночества, а в последние годы, когда в ней начала пробуждаться женщина, эта игра стала еще более волнующей — теперь в ней участвовало уже двое. Воля всадника передавалась ей через натянутые поводья, каждое движение его руки в перчатке она ощущала по нажатию удил на свой теплый и нежный язык; ей были понятны все его мимолетные желания, все его команды — то ласковые, то строгие, то едва ощутимые, словно взмах ресниц, то жесткие, как сталь, беспрекословные, подкрепленные уколом шпор или острым ожогом от удара хлыстом. А ее собственная строптивая воля побуждала избавиться от узды, сбросить давящее на спину седло и стиснувшие ее бока сильные ноги, развеять самодовольное спокойствие всадника, заставить его ощутить неукротимость бьющейся под ним жизни, не дать ему ни одной поблажки, вынудить его напрячь все силы и отдаться борьбе всем своим существом. И вот напряжение игры достигало высшей точки, — тогда, в мыле и кровавой пене, наступала сладкая минута покорности и полного слияния, когда оба, лошадь и всадник, превращались в единое целое, в одно существо, неудержимо стремившееся вперед так, что под ногами гудела земля и только встречный ветер свистел в ушах. «А у этой гнедой кобылки изрядный норов!»

Так предавалась скачке Елена, пока под сводами зала заунывно звучала песнь о смерти ее предков.

— Сейчас они поют про Цимбелина [9], — сказал король.

Через некоторое время рука, державшая поводья, заставила лошадь успокоиться, мягким нажимом снова перевела на шаг, потрепала ее по холке, и она в ответ встряхнулась, звякнув серебряными бляхами сбруи. Они ехали не спеша, словно влюбленная пара, рука об руку прогуливающаяся по берегу реки, пока его едва ощутимое движение, легкий толчок шенкеля, волнующий нажим удил не заставил ее встрепенуться и вновь пуститься вскачь по зеленым лугам живой юной фантазии.

Песнопение кончилось, и в глотках певцов забулькал медовый напиток. Волынщик вытряхивал слюну из дудок, скрипачи подтягивали струны. Громкие аплодисменты короля заставили всех сидевших в зале ненадолго очнуться от размышлений — но лишь ненадолго: как только все осушили кубки, музыка заиграла снова.

— А это совсем недавняя песнь, — сказал Коль. — Ее написал главный бард моего деда в память о разгроме Девятого легиона.

И старый король, завернувшись в тогу, в которой, вопреки столичным обычаям, всегда сидел за столом, даже заурчал от удовольствия.

Легкими шагами выступала Елена в привольном мире своего воображения, изящно ставя стройные ноги, покусывая удила, потряхивая сверкающими пряжками и бляхами уздечки, натягивая поводья, словно струны, нежно и любовно гордясь перед всем миром своим рыцарственным всадником.

А Констанций тоже мысленно ехал, торжествуя победу, — но не на триумфальной колеснице по улицам Рима, пропахшим потом и чесноком, не вслед за закованными в цепи покоренными властителями, экзотическими животными, раздатчиками милостыни, авгурами, акробатами и почетной охраной, не во главе пышной парадной процессии, а на коне, впереди своих поредевших в битвах, но победоносных легионов, в самом средоточии власти, вступая в безраздельное владение ею. Его встречали толпы людей; лица одних были угрюмы, других — полны страха или благодарности за временное избавление, но все пристально всматривались в него, пытаясь догадаться, что ожидает их теперь. Таков был триумф Констанция, не спеша, в своей походной форме, въезжавшего в покоренный им, исполненный тревоги мир.

И тут он, лениво обводя глазами зал, посмотрел на дам, сидевших в ряд у дальней стены с выражением упоения на лицах. Равнодушно, почти не видя их, он переводил взгляд с одной на другую, пока не дошел до самой крайней, которая возвышалась над остальными на полголовы, хотя и сидела ниже всех. Она подняла глаза, и их взгляды встретились. Они долго смотрели друг на друга — сначала как чужие, погруженные каждый в свои мысли, но потом словно две капельки влаги на запотевшей стенке кувшина, которые медленно, то и дело останавливаясь, стекают по ней, вдруг соприкасаются и, превратившись в одну большую каплю, устремляются вниз крохотным водопадом. Все теми же легкими шагами выступала Елена, неся на себе в седле торжествующего триумфатора — Констанция.

Так с Констанцием случилось нечто небывалое и непреднамеренное, нечто такое, к чему он со всеми своими талантами был отнюдь не готов: он влюбился.

 

2

ПРЕКРАСНАЯ ЕЛЕНА, ДОБЫЧА ПОБЕДИТЕЛЯ

 

Наутро после пира Констанций проснулся рано, чувствуя себя совсем разбитым, — так всегда действовало на него выпитое накануне, даже в тех провинциях, где пили только виноградное вино. Как подобает опытному офицеру, он постарался поскорее отвести душу на своих подчиненных. Уже несколько недель он поручал утренний обход конюшен своему легионеру, но такое серое похмельное утро как нельзя лучше подходило для укрепления дисциплины.

Как он и ожидал, без него все делалось спустя рукава и не вовремя. Он прочитал это в глазах легионера, когда тот отдавал ему честь; это было видно по тому, как стояли в строю солдаты; кони были вычищены кое‑как, повсюду валялась разбросанная солома. Больше того — в конюшне находилась какая‑то девушка. Он увидел ее со спины через приоткрытую дверь комнаты, где хранилась сбруя, — рыжеволосую девушку, которая, к его удивлению, стояла, надев на себя уздечку. Она обернулась к нему и, вынув изо рта удила, улыбнулась.

— Что‑то ты поздно, — сказала Елена. — Надеюсь, это ничего, что я посмотрела, какая у тебя уздечка? Старикан, который тут распоряжается, говорил, что ты будешь недоволен, но я сказала, что ничего не случится. Знаешь, он ничего не понимает в лошадях. Он думает, что они из Галлии.

— Так оно и есть, госпожа, — сказал легионер, обрадовавшись, что разговор перешел на более безопасную тему. — Мы все из Галлии — а раз солдаты, то, значит, и кони. Так у нас полагается.

— А вот и нет. Я сразу увидела — они с юга, из конюшни Аллекта. Он прислал мне как‑то одного коня со своего завода — они же совсем особенные. Ведь верно? — обратилась она к Констанцию.

— Ты права, — ответил он, — мы сменили коней в Силчестере. А что ты тут делаешь?

— О, я всегда захожу сюда, когда приводят новых коней, — просто посмотреть.

— И примерить сбрую?

— Ну да, если вздумается. Послушай, а ты скверно выглядишь.

— Ладно, солдат, можешь заниматься своим делом.

— Правда, ты совсем зеленый.

— Мы с тобой, по‑моему, вчера виделись.

— Да.

— Чем ты занимаешься, когда не болтаешься на конюшне?

— О, я пока только учусь. Понимаешь, я дочь короля Коля, а мы, бритты, высоко ценим хорошее образование. Как тебя зовут?

— Констанций. А тебя?

— Елена. Констанций Зеленый — вот самое подходящее для тебя имя.

— А для тебя — Елена, Конюшенная Девчонка.

Так в легкомысленной болтовне на рассвете прозвучали впервые эти прозвища: Хлор — «зеленый» — и Стабулярия — «конюшенная девчонка», чтобы навсегда остаться на страницах истории.

Времени на ухаживание в планах Констанция отведено не было. Даже сам его заезд в Британию не был предусмотрен и не имел никакого отношения к полученному им главному поручению — если бы об этом стало известно начальству, не миновать бы неприятных объяснений. Однако, сделав все остальные дела быстрее, чем он предполагал, и имея в своем распоряжении еще месяц, Констанций решил тайком пересечь пролив и своими глазами взглянуть на эту редко посещаемую колонию — составить о ней собственное мнение, пополнить свои знания о сложной системе управления империей, познакомиться еще с одним‑двумя влиятельными людьми. Но он никак не предвидел, что может там влюбиться.

Тем не менее это произошло, и нужно было срочно принимать меры. Он явился к Колю и попросил руки его дочери.

— Все это очень мило, — сказал король недовольно, — только я ничего про тебя не знаю.

Он уже успел присмотреться к гостю — и трезвому, и во хмелю, — и тот ему не понравился. Констанций показался Колю занудой и в то же время хитрецом: занудой в пьяном виде и хитрецом — в трезвом. Он совсем не соответствовал представлениям Коля о том, каким должен быть римлянин благородного происхождения. Командующий гарнизоном, к которому король обратился, как только возник вопрос о женитьбе, сказал в точности то же самое: «Я про этого типа ничего не знаю».

— А про меня почти нечего знать, — ответил Констанций. — Но это только пока.

— А как насчет твоего рода?

— На этот счет можешь быть совершенно спокоен.

— Да?

— У меня есть основания оставаться в тени.

— Да?

— Но могу тебя заверить: в этом отношении наш брак не будет неравным.

Коль подождал, не скажет ли Констанций еще что‑нибудь, но больше ничего не услышал. Тогда он сказал:

— Должен заметить, что мы здесь, в Британии, может быть, несколько старомодны, но у нас всему этому еще придается большое значение.

— В самом деле?

Перед Констанцием снова встала проблема, которая не давала ему покоя уже несколько дней и которую он считал для себя давно решенной. Он намеревался хранить свою тайну до тех пор, пока не покинет Британию и не окажется на другом берегу Рейна. Но теперь ему стало ясно, что отделаться от Коля общими словами не удастся: согласно нехитрым жизненным правилам старого короля, всякий, кто имеет основание гордиться своими предками, обязан нанять оркестр и положить свою родословную на музыку.

Наконец Констанций заговорил:

— Ты имеешь право узнать то, о чем спрашиваешь, но я должен просить тебя сохранить это в тайне. Когда ты все услышишь, ты поймешь мои колебания. Было бы лучше, если бы ты поверил мне на слово, но раз уж ты настаиваешь... — Он сделал паузу, чтобы придать своим словам больше веса. — Я принадлежу к императорскому роду.

Это не произвело на короля большого впечатления.

— Ах, вот как? — сказал Коль. — Впервые слышу, что на свете есть такой род.

— Я внучатый племянник Божественного Клавдия. А также, — добавил Констанций, — Божественного Квинтилия, чье царствование было хотя и кратким, но совершенно законным [10].

— Ну хорошо, — отозвался Коль, — Божественные — так Божественные, а кто они были помимо этого? Ты же знаешь, каких императоров мы имели в последнее время: были и такие, о ком не то что песнь сложить, а слова хорошего сказать нельзя. Одно дело — их восславлять, а совсем другое — с ними породниться. Ты должен это понимать.

— По отцовской линии, — сказал Констанций, — я происхожу из древней придунайской аристократии.

— Ну да, — невозмутимо заметил Коль, — все, кто оттуда родом, обязательно древние аристократы. Где у тебя земли?

— Наши родовые земли обширны, но они перешли к другой ветви рода. У меня земель практически нет.

— Ах нет...

Коль кивнул головой и умолк.

— Я солдат. Я живу там, где служу.

— Ну да, — отозвался Коль и снова замолчал, а потом сказал: — Ладно, я поговорю с дочкой. У нас здесь свадьбы устраивают не совсем так, как там у вас, на Дунае. Решать Елене.

Когда Констанций это услышал, на лице его промелькнула легкая, но самоуверенная улыбка, и он распрощался с королем.

— Меда и музыку! — рявкнул Коль, и в зал вбежали барды. — Нет, вас не надо — только трех скрипачей и волынщика. Мне надо подумать.

Через некоторое время он, немного успокоившись, послал за Еленой.

— Прости, что прервал твой урок.

— У нас как раз был перерыв, папа. Я ходила на конюшню посмотреть, как там Пилат. У него была засечка, но ко вторнику он поправится.

— Елена, у меня только что побывал этот хлипкий молодой офицер из ставки с необыкновенно дерзкой просьбой. Он хочет на тебе жениться.

— Да, папа.

— Он состоит в родстве с Божественным — как его там? — ну, с этим ужасным типом, который не так давно был императором. Говорит, что родом откуда‑то с Балкан. Ты ведь не пойдешь за него, правда?

— Пойду, папа.

— Стоп! Выйдите вон, — приказал Коль своему оркестру. — Забери кубок и уходи, — сказал он рабу. Последние отголоски музыки замерли под сводами зала, послышались торопливые удаляющиеся шаги, и наступила тишина. — Перестань вертеть эту штуку, — сказал он Елене.

— Это просто цепочка от уздечки. Тут погнулся крючок.

— Спрячь ее. Не туда! — воскликнул он, увидев, что Елена спустила цепочку за ворот рубашки. Она только повела плечами, чтобы стальные кольца удобнее легли между ее грудей.

— Все, спрятала.

Она стояла прямо и неподвижно, держа руки за спиной и только шевеля пальцами.

— Ведь когда‑нибудь мне все равно придется за кого‑нибудь выйти, ты же знаешь, — сказала она.

— Не могу себе представить зачем. Я никогда не смотрел на тебя как на девушку.

— О, папа...

— Другое дело — твои сестры: девицы как девицы, пухленькие, прекрасно готовят, шьют. Не проходит недели, чтобы кто‑нибудь не просил у меня их руки. Но от тебя, Елена, я этого никак не ожидал. Ты похожа на мальчишку, ты скачешь на лошади, как мальчишка. Твой учитель говорит, что у тебя мужской склад ума, — не знаю, что он имеет в виду. Я думал, хоть ты поживешь дома со стариком отцом. А если уж тебе приспичило замуж, то почему за иностранца? Ну да, я знаю, все мы римские граждане и все такое, но мало ли кто считается римскими гражданами — и евреи, и египтяне, и эти отвратительные германцы. Для меня они все равно иностранцы. И жить в чужой стране тебе не понравится.

— Я должна буду следовать за Констанцием, куда бы его ни послали. А кроме того, он обещал взять меня с собой в Рим.

— Ох уж мне этот Рим! Спроси командующего гарнизоном — он знаком с одним человеком, который там побывал. Тот все ему рассказал. Ужасное место.

— Я должна увидеть его сама, папа.

— Ты никогда туда не попадешь. В наши дни никто туда не стремится, если у него есть выбор — даже Божественные Императоры. Ты на всю жизнь застрянешь в каких‑нибудь казармах на Балканах.

— Я должна буду следовать за Констанцием. В конце концов, папа, мы, троянцы, злополучные потомки Тевкра, всегда жили в изгнании, ведь правда?

Если бы король Коль не отличался исключительной жизнерадостностью, то его состояние духа после этого разговора можно было бы назвать отчаянием. Ему оставалось одно — заняться приготовлениями к свадебной церемонии.

Констанцию не терпелось вернуться на континент, где его ждали дела. Не было времени ни сшить королевской дочери свадебное платье, ни разослать ко всем родственникам герольдов с приглашениями. Успели только посоветоваться с авгурами, чтобы те назначили счастливый день.

В этот день дул сильный соленый ветер с моря и временами из‑за туч показывалось солнце. Во дворе замка был, как полагалось, заколот жертвенный бык, и украшавшая его гирлянда из весенних цветов лежала рядом с ним в луже крови, не успевшей впитаться в песок. Невеста и жених преломили на крыльце пшеничный хлебец и вошли в святилище, где в честь богов и Божественного Аврелиана курился фимиам и королевские барды пели эпиталаму, которая заучивалась и передавалась от отца к сыну задолго до того, как на острове услыхали про римских богов.

Невеста и жених до заката восседали на троне в центре зала, а вокруг пировали придворные и офицеры гарнизона. Когда смерклось, новобрачных проводили в комнаты, отведенные Констанцию. Он взял Елену на руки и перенес через порог, хотя ни для него, ни для нее эти комнаты не были своим домом, а служили всего лишь временным пристанищем, недолгим солдатским привалом. Вещи Констанция были уже упакованы и сложены около кровати.

Сквозь туман до них отчетливо доносились музыка и голоса пирующих.

— Я отпустил охрану до утренней побудки, — сказал Констанций. — Надеюсь, что они хорошо проведут время. Нас ждет нелегкий путь.

Вскоре пирующие толпой высыпали из зала, неся факелы, и стали с песнями обходить дом. Елена ощупью подошла к окну, переступая босыми ногами через вьюки. В тумане были видны только движущиеся золотистые огненные пятна.

— Там пришли менестрели, Хлор. Иди сюда, посмотри.

Но Констанций лежал неподвижно, невидимый в темноте комнаты.

Песня кончилась. Елена смотрела, как факелы понемногу удаляются, в последний раз вспыхивают и гаснут; голоса становились все тише, а вскоре и совсем затихли. Можно было подумать, что дом новобрачных стоит одиноко, окруженный лишь ночью и туманом.

— Мы как будто одни на острове, правда? Как на том «скалистом острове посреди вод».

— На каком еще скалистом острове? — переспросил Хлор. — Это какой‑то из островов Британии?

И Елена, отойдя от окна, вернулась к своему мужу.

 

На следующий день, пока Констанций отправлял в поход авангард и распределял груз, Елена снова поехала на охоту — в последний раз в этих, таких знакомых ей местах. Леса вокруг Колчестера были давно вырублены — сначала для удобства обороны, а потом на дрова, и от самых стен замка до далекой опушки тянулась пустошь, местами заросшая кустарником и молодой порослью. Вдоль лесных дорог тоже шли широкие просеки, чтобы нельзя было устроить засаду. Там и сям попадались обширные усадьбы со вспаханными полями, а ближе к морю простирались болота, где легкие на ногу олени пробегали без труда, а кони могли утонуть вместе с всадниками, и там собак приходилось плетьми сбивать со следа. Местность была трудная и требовала и от охотников, и от собак умения и большого опыта. Иногда оленя удавалось повалить ударом копья на краю зарослей, но часто собаки вслед за ним скрывались в лесу и догоняли его только в чаще; искусство охотника в том и заключалось, чтобы выгнать дичь на открытое место.

День обещал быть погожим; туман рано рассеялся, оставив на траве росу, а в воздухе — пронзительную свежесть.

— Денек словно по заказу, мисс... то есть мадам, — сказал главный охотник.

Елена ехала на Пилате, сидя по‑мужски, так что седло приятно холодило тело там, где оно было натружено за ночь. В одной руке она держала хлыст, в другой поводья и всей грудью впитывала родные ароматы охоты. Запахи конского пота и седельной кожи, свежей листвы и сухих листьев, вздымаемых копытами; звуки охотничьих рогов вдали; живое существо под ней, между ее коленей, такое знакомое и послушное, — все, что она ощущала в это терпкое британское утро, соперничало с воспоминаниями ночи, и в последние часы свободы она вновь чувствовала себя девушкой.

Добыча досталась богатая: два крупных кабана, седых от старости, которые долго увертывались от гончих, а потом, круто повернув, кинулись на охотников и свалились, пронзенные дротиками; бурая лань, которую собаки долго гнали, не раз сбиваясь со следа, и наконец выгнали на вспаханное поле, где она и встретила свою смерть; и наконец, уже к концу дня, благородный олень, редкость в этих местах, — великолепный самец с рогами о четырех отростках, который, описав широкую дугу, прорвался к морю и пал жертвой собак на галечном пляже у самой воды.

Одна только Елена оказалась рядом с охотниками у поверженной добычи: сопровождавшие ее римляне давно остались позади, и о них никто не вспоминал. Маленькая кавалькада пустилась в обратный путь, навстречу заходящему солнцу. Две гончих хромали, но Пилат бодро трусил домой, в свое стойло. Сумерки вокруг понемногу сгущались, и от того возбуждения, которое Елена испытывала утром, не осталось и следа. Стояла уже ночь, когда они въехали в город.

В тот вечер Елена спросила отца:

— Я полагаю, мое обучение теперь закончено?

— Да, — ответил Коль, — закончено.

— А что будет с Марсием?

Король задумался, и его лицо на мгновение подобрело.

— С Марсием? — переспросил он. — Ах да, с Марсием. Он всегда был мне по душе. Большая умница. Жаль, что ему пришлось заниматься обучением девчонки.

— Ты говорил, папа, что отпустишь его на волю, когда мое обучение закончится.

— Разве? Я это действительно говорил? Вряд ли; во всяком случае, не так определенно. И потом — откуда я знал, что твое обучение закончится так скоро? Из Марсия еще много можно выжать.

— По‑моему, он хотел бы поехать в Александрию, папа.

— Конечно, хотел бы. И подумай, как плохо бы ему там было. Я все слышал про Александрию — ужасное место, одни софисты и эстеты. Я люблю Марсия. И у нас есть по отношению к нему кое‑какие обязательства. Я бы оставил его у себя, но он не совсем по моей части.

— Ты отдашь его мне, папа?

— Дитя мое, ему совсем не место в каком‑нибудь гарнизоне. Я смогу немало за него выручить в Галлии, вот увидишь.

 

3

И НЕДРУГ БУДЕТ МНЕ ПОВОДЫРЕМ

 

Констанций Хлор плохо переносил морские путешествия; он лежал внизу, в каюте, завернувшись в свой походный плащ. А Елена всю ночь шагала по качающейся палубе, глядя, как мачты с парусами описывают крутую дугу в небе и как звезды то скрываются за ними, то показываются вновь. Наконец небосвод посветлел, над горизонтом появилась огненная полоска, превратившаяся в сияющий полукруг, и вот уже из воды поднялся весь солнечный диск — наступил день. Елена смотрела, как матросы возятся с парусами, болтала с ними, помогала тянуть снасти, а когда моряки уселись на корточках вокруг жаровни на баке, вместе с ними ела жареную рыбу. «Может быть, вот так, — думала она, ополаскивая руки в ведре с морской водой, чтобы смыть с пальцев чешую, а потом вытирая их об юбку, — вез Парис в Илион похищенную им царицу?»

Земля показалась в полдень. Вскоре Елена уже могла различить сверкающую вдали цитадель чужого порта и пелену дыма от очагов, стелющуюся над набережной. Они миновали маяк, и на палубе вдруг наступила тишина, только чуть поскрипывали канаты — корабль скользил по спокойной воде гавани. Чей‑то властный голос с мола указал им место для швартовки; матросы спустили паруса, бросили якорь, и к кораблю тут же устремилась шумная стая лодок с провизией. Вокруг под ярким солнцем тихо покачивалось на якорях множество кораблей; целый лес мачт поднимался над ними, и частью этого леса стали теперь мачты и их корабля.

Констанций Хлор вышел на палубу и с видом знатока прищурился на солнце.

— Наконец‑то Булонь. Быстро дошли. Эти корабли, должно быть, из флотилии Караузия — они здесь, в проливе, самые быстроходные. Ни одному пирату их не догнать. Надо будет мне сегодня вечером заглянуть к Караузию, если он в городе.

— Мне только что рассказывали про него. Бен говорит, что он мог бы в любое время захватить всю Британию, если бы захотел.

— Скажи на милость, кто же такой этот всезнающий Бен?

— Моряк. Он говорит — кто владеет проливом, тот владеет Британией. У него трое сыновей, и все тоже моряки.

— Елена, я не хочу, чтобы ты заводила случайных знакомых и болтала с ними.

— А почему нет? Я всегда так делаю.

— Ну, прежде всего, я не хочу, чтобы было известно, где я побывал и откуда ты родом.

— Все знают, откуда я родом.

— Нет, Елена, здесь — нет, и еще меньше — по ту сторону Рейна. Я еще раньше хотел тебе это сказать. Как только мы переправимся через Рейн и окажемся в Швабии, не должно быть никаких разговоров ни о Галлии, ни о Британии. Никто не должен знать об этой моей поездке. Понимаешь?

— Но разве мы едем не в Рим?

— Пока нет.

— Но ты же говорил...

— Пока нет. Время еще не пришло. Ты будешь в Риме, но не сейчас.

— А куда же мы тогда едем сейчас?

— Ты едешь в Нисс [11].

Это слово легло между ними, словно некая преграда — бесформенная, тяжкая, незыблемая.

— В Нисс?

— Ну, ты же, конечно, слышала про Нисс?

— Нет, Констанций, никогда в жизни.

— Это там произошла великая битва дяди Клавдия с готами.

— Да?

— Одна из самых славных его побед — меньше чем пять лет назад.

— Ты сказал, что я еду туда, — а ты не едешь?

— Скоро и я буду там. Но пока что у меня есть дела в других местах. А тебе будет лучше в Ниссе.

— Это далеко отсюда?

— Месяц пути, может быть, недель шесть. Курьеры доезжали туда за две недели. Но это в прежние времена, когда почтовая служба была прекрасно организована, через каждые двадцать миль их ждали лучшие кони Европы, а по дорогам не боялись ездить и ночью. Теперь дела обстоят похуже. Ничего, скоро мы все снова наладим. Но ты будешь ехать туда месяц. Или подожди меня в Ратисбоне [12], поедешь потом вместе со мной. Через день‑два я буду точно знать когда.

— А этот Нисс — он далеко от Рима?

— Он на пути в Рим, — ответил Констанций. — Может быть, правда, этот путь не такой уж прямой. Но прямым путем в Рим не попадают.

— Говорят, что все пути ведут в Рим.

— Да, и мой тоже — через Нисс.

Легионер явился за приказаниями, и Констанций, оставив Елену, отправился с ним. Она подошла к фальшборту и, облокотившись на него, стала разглядывать набережную. Точно такую картину она видела вчера, в последний раз глядя на берег своей родины: таверны и склады у самой воды, тесно сгрудившиеся позади них домишки с дымящими трубами, выше — стены цитадели, сложенные из тесаного камня, и еще выше — храм с колоннадой. И в то же время все здесь было таким чужим! Это были ворота в новую жизнь, начало пути — такого гладкого, такого прямого и такого извилистого, — который вел в Нисс, оттуда в Рим, и кто знает, куда потом?

Они ехали быстро — еще до восхода солнца седлали коней, в обед делали привал прямо у дороги, а когда темнело, устраивались на ночлег на ближайшей почтовой станции. Городов Констанций избегал. К вечеру подъехав к Шалону, они провели ночь в маленьком постоялом дворе перед городскими воротами и въехали в город по подъемному мосту на рассвете, когда горожане еще спали. В пограничной крепости Страсбург у Констанция были приятели из Восьмого легиона; они остановились в доме командира легиона, но Елену рано отправили спать, а Констанций провел всю ночь в каких‑то серьезных разговорах. На следующее утро он был еще бледнее, чем обычно; до самой переправы через Рейн он, мрачный и невыспавшийся, почти все время молчал и только на другом берегу вдруг повеселел. Настроение легионеров тоже заметно улучшилось, и они не спеша трусили по залитой солнцем дороге, распевая непристойные песенки. На ночлег остановились в тот день рано, расседлали коней и, стреножив, пустили пастись. Легионеры отдыхали, растянувшись на земле, и дым их костров поднимался прямо вверх, к небу.

— Я доеду с тобой до Ратисбона, — сказал Констанций. — На это у меня есть время. А потом я должен вернуться в Шалон. Меня ждут дела.

— Надолго?

— Думаю, что нет. Почти все уже сделано.

— А что это за дела?

— Просто надо кое‑где навести порядок.

Путь в Ратисбон лежал вдоль Швабского вала — земляной насыпи с деревянным палисадом наверху, рвом внизу и бревенчатыми блокгаузами, расположенными на небольшом расстоянии друг от друга.

— У нас, в Британии, такие стены строят из камня.

— Эта тоже когда‑нибудь будет каменной. Планы уже есть. Все время что‑то мешает — тут набег, там мятеж, то попадается вороватый подрядчик, то человек, ответственный за постройку, оказывается слишком стар и никуда не годен. И всегда подворачивается что‑то более срочное — ни людей, ни денег не хватает ни на что, кроме самых неотложных дел. Мне иногда кажется, что империя похожа на ветхое судно: открывается течь в одном месте, ее законопачивают, выкачивают воду и совсем уже собираются отплыть, как течь появляется где‑то еще.

Иногда Констанций совсем приходил в уныние — это случалось, когда почтовые лошади на станции оказывались тощими и с нагнетом или гарнизонные солдаты — одетыми в какие‑то лохмотья, когда на остановках им доводилось слышать ропот недовольства, разные зловредные слухи и злобные сплетни о начальстве. Однако по мере того, как они все больше углублялись в зону военных действий, настроение Констанция с каждым днем улучшалось. Теперь они ехали короткими переходами, останавливались вскоре после полудня, непременно являлись к местному командованию и подолгу болтали со всеми встречными.

У Елены не вызывало никакого интереса то, что она видела вокруг себя с утра до вечера: гладко укатанная большая дорога, по одну сторону ее — виноградники, пашни и военные городки, по другую — не тронутые плугом поля и пустоши, обезлюдевшие и выжженные до самого горизонта в ходе пограничных стычек, не прекращавшихся на протяжении нескольких поколений, а посередине — ров и вал с палисадом. Зато Констанция живо интересовало все: размещение блокгаузов, проблемы водоснабжения и питания, бытовые удобства и места развлечения легионеров — всякие арены для петушиных боев или устроенные на скорую руку площадки для гимнастических упражнений, игорные дома и таверны, иногда вполне пристойные, иногда — нет; храмы богов — покровителей воинских частей; офицерские пересуды насчет повышений в чине и сокращения сроков службы; новые методы обучения солдат; премудрости хранения старого оружия и хитрые способы добывания со складов нового... Все это волновало и увлекало Констанция, но на Елену только наводило скуку. Даже конюшни, выстроенные по одному образцу и одинаково оборудованные, начали ей приедаться. Она оживлялась лишь иногда — то в пути, когда им встречалась кучка надменных, почти голых германцев, перешедших границу для меновой торговли, то на привалах, когда заходил разговор о здешних волках и медведях. Однажды она спросила:

— Хлор, разве всегда должна быть стена?

— Что ты имеешь в виду?

— Да в общем ничего особенного.

— Я человек не сентиментальный, — сказал Констанций, — но я эту стену люблю. Только подумай — миля за милей, от снегов до пустынь, окружает она весь цивилизованный мир. По одну ее сторону — спокойствие, благопристойность, закон, алтари богов, прилежный труд, процветающие искусства, порядок; по другую — леса и болота, дикие звери и дикие племена, словно стаи волков, с их непонятной тарабарщиной. А посреди, вдоль стены — вся военная мощь империи, которая день и ночь охраняет границу. Понимаешь теперь, что значит Рим?

— Да, наверное, — отвечала Елена.

— Тогда что ты хочешь узнать, задавая свой вопрос о стене?

— Да ничего. Просто мне время от времени приходит в голову — неужели Рим никогда не распространится за эту стену? В эти дикие места? Там, за страной германцев, за страной эфиопов, за страной пиктов, а может быть, и за океаном живут, наверное, другие народы. Возможно даже, что, если проехать через все эти страны, в конце концов снова окажешься в Риме. Мы боимся, что варвары прорвут стену извне, а не случится так, что в один прекрасный день Рим сам вырвется из‑за нее наружу?

— Ты начиталась Вергилия. Так думали в дни Божественного Августа. И — ошибались. Раньше мы время от времени продвигались немного дальше на восток и занимали провинцию‑другую. Но ничего хорошего из этого не получилось. Больше того, недавно нам пришлось очистить весь левый берег Дуная. Теперь готы счастливы, а нам стало куда меньше хлопот. Похоже, что сейчас стена пролегает как раз там, где проходит естественный раздел между народами: те, кто живет по ту сторону, — неисправимые варвары. И все наши силы уходят на то, чтобы удерживать этот рубеж.

— Я не это хотела сказать. Я подумала — не может ли стена проходить по самому краю Земли, чтобы любой народ, и цивилизованный и варварский, стал частичкой Рима? Я говорю глупости, да?

— Да, дорогая.

— Должно быть, действительно так.

Наконец они достигли Ратисбона — самого большого города из всех, какие Елена до тех пор видела. Они остановились в доме правителя города — самом большом из всех, в каких Елена до тех пор побывала.

— Я должен оставить тебя здесь на неделю или две, — сказал Констанций. — Ты будешь в хороших руках.

Руки, которые он имел в виду, как выяснилось, принадлежали супруге хозяина дома — солидной даме, итальянке из Милана, благородного происхождения и на полголовы выше Елены ростом. Она встретила Елену ласково.

— Констанций — наш большой друг, — сказала она. — Надеюсь, что и ты позволишь нам стать твоими друзьями. Тебе нужно обзавестись приличными платьями. И привести в порядок волосы и ногти. Я вижу, Констанций не имеет ни малейшего представления о том, как нужно содержать новобрачную.

На следующее же утро управляющего послали на базар, он вернулся с полдюжиной торговцев и целым караваном рабов. Вскоре гостиная превратилась в подобие лавки — повсюду были расстелены ткани и разбросаны ленты.

В снаряжении Елены приняли горячее участие все жены старших офицеров. Они сидели в ее комнате, когда над ней трудился парикмахер, и не скупились на похвалы ее роскошным волосам, которые в его руках, расчесанные и подвитые, превращались в непривычную ей высокую прическу.

— Дорогая моя, да ты же грызешь ногти!

— Это только недавно, дома я никогда этого не делала.

Никто не спрашивал напрямик, откуда она родом, а когда они осторожно заводили разговор об этом, Елена, помня наказ Констанция, отмалчивалась.

— Она будет вполне прилично выглядеть, — сказала жена правителя города, когда дамы сидели вместе после обеда, а Елена в стороне играла со щенком и не могла их слышать.

— Да. Как вы думаете, где Констанций ее подцепил?

Дама, задавшая этот вопрос, удачно вышла замуж, но никто не знал, откуда взялась она сама.

— Я стараюсь никогда не интересоваться, откуда родом наши армейские жены, — сказала супруга губернатора. — Мне вполне достаточно, если они в замужестве ведут себя прилично. Служба есть служба, она на многие годы заносит молодых людей в такие захолустные места, где у них нет никаких шансов встретить девушку своего круга. Нельзя винить их, когда они вступают в самые неожиданные браки, — надо закрывать на это глаза и по возможности им помогать.

Оставшись в тот вечер наедине с Констанцией, Елена спросила его:

— Хлор, а почему ты не скажешь им, кто я такая?

— А кто ты такая?

— Дочь короля Коля.

— На них это не произведет впечатления. Ты моя жена, и больше ничего им знать не надо. Что ты сделала со своими волосами?

— Это не я, а парикмахер‑грек. Меня заставили его позвать. Тебе не нравится?

— Не очень.

— Мне тоже, Хлор, мне тоже.

Накануне отъезда Констанция несколько чиновников из Мезии, его старых знакомых, обедали в доме правителя города и после обеда отправились к Хлору. Елена пошла спать, но до поздней ночи слышала, как они разговаривают в соседнем кабинете — то по‑латыни, то на своем родном языке, сплетничая и вспоминая прежние времена. Она задремала, потом снова проснулась — они все еще говорили, теперь только по‑латыни.

— Мы слышали, ты объездил всю Галлию.

— Да нет, не дальше, чем обычно, — только до Швабского вала.

— Ну, во всяком случае, эта девушка, которую ты привез с собой, безусловно из Британии.

— Ничего подобного, — услышала она голос Констанция. — На самом деле, если уж вам так интересно, я подобрал ее прошлой зимой на Востоке, по пути домой из Персии, на постоялом дворе. Тогда я не мог взять ее с собой и поэтому распорядился отправить в Трир. А сейчас вот забрал ее оттуда.

— Она не похожа на азиатку.

— Действительно, не похожа. Не знаю, откуда она к ним попала. Хорошая девушка.

После этого они снова перешли на родной язык, а Елена долго лежала в темноте и не могла заснуть. Только перед первыми петухами Констанций распрощался с приятелями и пришел к ней.

Потом он отправился выполнять свое важное и секретное поручение, а Елена осталась в Ратисбоне. На берегах Дуная пышно расцвело лето. Елена скучала в здешних слишком величественных, на ее вкус, залах и в здешнем слишком многочисленном обществе. В Ратисбоне почтенные матроны если и показывались из дома, то лишь в наглухо занавешенных носилках, когда хотели нанести визит знакомым на соседней улице, или, гораздо реже, — в закрытых каретах, когда отправлялись на какую‑нибудь из прибрежных вилл. Они непрерывно болтали на таком двусмысленном латинском языке, и их речи всегда означали для них больше, чем для Елены; женщины без конца смеялись над шутками, которых она не понимала.

Матроны в Ратисбоне были двух сортов: одних больше всего интересовали любовные интриги, других — религия; лишь супруга правителя города не принадлежала ни к тем, ни к другим, возвышаясь над всеми в качестве мудрой и беспристрастной повелительницы. Причуды мужских вожделений не были новостью для Елены: дома она постоянно оказывалась свидетельницей того, как переменчивые и прихотливые увлечения отца перекраивали иерархию его немногочисленного двора, а из книг древних поэтов знала все про странные метаморфозы страсти — про кровосмешение, про золотой дождь, про быков и лебедей. Однако, выслушивая здесь под портиком множество доверительных признаний, она не обнаруживала ничего похожего на свою непоколебимую, несмотря ни на какие обиды, любовь.

Дамы, приверженные религии, тоже приводили ее в недоумение. На ее родине богов почитали каждого в свой черед: из года в год Елена истово и привычно молилась перед алтарями своей семьи и своего народа, приносила жертвы при пробуждении весны, старалась задобрить владыку смерти, боготворила солнце, землю и животворное семя. Однако религиозные дамы Ратисбона говорили о каких‑то тайных собраниях и секретных знаках, об обрядах посвящения, о трансах и необыкновенных переживаниях, об азиатах, парящих в воздухе полутемной комнаты, о загадочных голосах, о том, как они стояли нагишом в колодце, в то время как на решетке над ними истекал кровью жертвенный бык...

— Все это чепуха, да? — спрашивала она супругу правителя города.

— Это отвратительно.

— Ну да, но все это чепуха, правда?

— Я в это не лезу, — отвечала ее собеседница. В своем одиночестве Елена начала уважать и почти полюбила эту величественную женщину. Только ей она, трепеща, доверила тайну своего королевского происхождения и рассказала о своих предках‑троянцах. Как и предсказывал Констанций, на супругу правителя Ратисбона это не произвело никакого впечатления.

— Ну, теперь все это позади, — сказала она, словно Елена призналась ей в каком‑то легкомысленном похождении. — Ты должна стараться стать Констанцию достойной женой. Это, знаешь ли, нелегкая работа. Он очень многообещающий молодой человек. Мне иногда приходит в голову, что ты не совсем это понимаешь. О нем очень хорошего мнения Божественный Аврелиан. Что ты делала целыми днями в Британии?

— Училась. Читала стихи. Ездила на охоту.

— Ну, без этого тебе здесь придется обойтись. Знатной даме не пристало ездить на охоту. Правда, я, случалось, охотилась, когда мы стояли в Испании, и, стыдно сказать, мне это ужасно понравилось.

— Расскажи.

— Ни в коем случае. Если будешь ездить на охоту, не сможешь зачать ребенка.

— По‑моему, я уже, — сказала Елена.

— Вот и хорошо, моя дорогая. Надеюсь, это будет сын. Очень может быть, что он станет весьма важной персоной.

В том непривычно возвышенном положении, которое теперь занимала Елена, ее больше всего устрашали подобные предсказания. Их она слышала не только от супруги правителя. Одна богатая матрона, настолько не удавшаяся ни умом, ни лицом, что не принадлежала ни к религиозному, ни к светскому кругу Ратисбона, высказалась еще определеннее. Сразу после первого знакомства она стала проявлять к Елене подчеркнутое почтение; однажды, когда Елена не захотела пойти вместе с ней в гости, она сказала:

— По‑моему, ты очень мудро делаешь, что смотришь на всех немного свысока.

— Я?! — в ужасе воскликнула Елена. — Свысока?!

— О, госпожа Флавия, я не хотела сказать ничего плохого. Но ведь ты действительно даешь всем почувствовать, что ты им не ровня, верно? И ты совершенно права. Это большая ошибка — подружиться в ранней молодости с такими людьми, с которыми потом придется раззнакомиться.

— Но почему я должна буду с ними раззнакомиться? Если бы ты только знала, как мне плохо без настоящего друга!

— Дорогая госпожа Флавия, со мной ты можешь быть откровенна. Меня просто восхищает твое умение держаться в такой ситуации. И не делай вид, будто ты не знаешь, какую блестящую партию сделала.

— Ну да, это я знаю, но причем тут друзья, с которыми придется раззнакомиться?

— Может ли быть, госпожа Флавия, что ты ничего не слыхала? Ведь твой муж вот‑вот получит власть над всем Западом! И не говори мне, что ты этого не знала.

— Я не знала, правда, не знала. О боги, надеюсь, что это неправда!

— Но это всем известно. В Ратисбоне только об этом и говорят.

Лишь теперь Елена догадалась, что все эти внезапные паузы в разговоре, наступавшие, когда она входила в комнату, все эти взгляды, которые она так часто замечала — не слышит ли она? — объяснялись вовсе не ее молодостью и чужестранным происхождением, как она полагала. Вот в чем была причина, и это еще больше ее встревожило. Она чувствовала себя так, словно заснула в своей мирной детской спальне в Колчестере — маленькой комнатке с низким потолком, которая была отведена ей с тех пор, как она стала спать одна, в которой она, сидя на сундуке, могла повесить сорочку на гвоздь в противоположной стене, которую она бесчисленное множество раз измерила шагами вдоль и поперек, два шага от сундука до зеркала, четыре шага от зеркала до двери, — что, заснув там, она с тех пор живет в каком‑то нескончаемом кошмаре, где стены и потолок то надвигаются на нее, то уходят вдаль, где все вокруг то и дело вырастает до чудовищных размеров, а в углах таятся зловещие тени.

Дни и ночи становились знойными; ратисбонские дамы обмахивались веерами из слоновой кости и перьев и перешептывались, украдкой поглядывая на Елену, а она мечтала только о том, чтобы поскорее вернулся Констанций.

Он приехал наконец в начале августа, весь в дорожной пыли и исхудавший, словно только что из похода. Его встречали почтительно и поздравляли, потому что за много дней до его приезда стало известно о решительном сражении под Шалоном, об уничтожении галльского войска и о закованном в цепи Тетрике. Сам он принимал поздравления сдержанно, не скупился на похвалы полководческому искусству Аврелиана, а о своей роли помалкивал.

Елена встретила его радостно — у нее появилось такое чувство, будто после этого скучного лета снова пришла весна.

— Все прошло по плану, — сказал он. — Теперь — в Нисс.

Они отправились водным путем — узнав о ее беременности, Констанций сделался необыкновенно заботлив. Великолепная барка, богато украшенная резьбой и росписью, была доверху нагружена мебелью и провизией с изобильных базаров Ратисбона. Рабы медленно ворочали тяжелыми веслами. Теперь Констанций никуда не спешил. Он и Елена возлежали, словно индийские принцы, под балдахином из желтого шелка; целыми днями они лениво смотрели, как проплывают мимо заросшие тростником берега, бросали сласти подплывавшим к барке голопузым детишкам и птицам, которые не отставали от них и иногда садились на позолоченный нос барки. На ночь они не останавливались в городах, а причаливали к какому‑нибудь зеленому островку, разводили на берегу огонь и приглашали на пир жителей прибрежных деревень, которые нередко устраивали для них танцы и пели песни в свете костров. Охрана и матросы оставались ночевать на берегу, и все роскошное судно превращалось в супружеское ложе Констанция и Елены. Наутро, когда они собирались отчаливать, вчерашние гости часто приносили им на прощанье цветочные гирлянды, которые к середине дня увядали, и, выброшенные за борт, медленно плыли вслед за ними.

Любовь Елены к Констанцию, зародившаяся среди дождей и туманов, становилась все нежнее и по‑летнему горячее по мере того, как в ней незаметно росла новая жизнь. И в эти счастливые дни недолгого отдыха Констанция, ставшего их запоздалым медовым месяцем, Елена с радостью чувствовала, что любима.

Когда они проплывали теснину под Грейном, Констанций, чтобы доставить удовольствие жене, велел рулевому направить судно прямо в кипящий водоворот. Обленившихся гребцов, погруженных в грезы о свободе, это застало врасплох, и судно боком понесло поперек реки. На палубе началась суматоха; рулевой, капитан и штурман истошным голосом выкрикивали команды, потом гребцы опомнились и изо всех сил налегли на весла. А Елена смеялась весело и звонко, как смеялась когда‑то в Колчестере. Некоторое время казалось, что судно потеряло управление и теперь будет крутиться в водовороте так же беспомощно, как плававшие вокруг вырванные с корнем деревья; но вскоре порядок был восстановлен, судно снова легло на курс и продолжило свой путь.

В мрачной теснине у Землина, куда никогда не заглядывало солнце, оробевшей Елене вспомнились тревоги, пережитые ею в Ратисбоне, и она спросила:

— Хлор, это правда — то, что говорят в Ратисбоне: что ты станешь цезарем?

— Кто так говорит?

— Жена правителя Ратисбона, и вдова банкира, и все дамы.

— Может быть, и правда. Мы с Аврелианом обсуждали это уже раньше. А после сражения он заговорил об этом снова. Сейчас он отправляется в Сирию — там мятеж, надо навести порядок. Потом вернется в Рим, где состоится триумф. Тогда будет видно.

— А ты этого хочешь?

— Пойми же, Конюшенная Девчонка, — важно не то, чего хочу я, а то, чего хочет Аврелиан — и он, и армия, и вся империя. Тут нечего особенно бояться — это всего только новое назначение, ну и округ побольше: Галлия, Рейн, Британия, возможно, Испания. Для одного человека империя слишком велика, это уже доказано. А кроме того, нам нужно обеспечить надежную преемственность — должен быть заместитель, который знает дело, понимает, за что с какого конца браться, и, если трон окажется вакантным, сможет сразу на него вступить. Чтобы каждая армия не провозглашала императором своего полководца и не начинала воевать за него с другими, как они делали в последнее время. Аврелиан собирается переговорить об этом с сенаторами, когда мы будем в Риме.

— О Хлор, а что тогда будет со мной?

— С тобой? Об этом я как‑то не думал, дорогая. Большинство женщин готовы были бы все отдать, лишь бы стать императрицей.

— Я — нет.

— Да, наверное. — Он пристально посмотрел на нее. Прическа у нее все еще была высокая, самая модная — за этим присматривал раб из Смирны, которого специально взяли с собой. Ее облик сильно изменился — все, что только могли для этого сделать портные и купцы, было сделано: прежние прелести умелой рукой скрыты, новые выявлены; но, глядя на Елену, Констанций почувствовал, что по‑прежнему подвластен ее британским чарам, что при виде жены у него вылетают из головы все холодные расчеты и он снова испытывает такое же непреодолимое влечение, какое охватило его в тот волшебный вечер на пиру у короля Коля.

— Ты, Конюшенная Девчонка, можешь пока не волноваться, — сказал он. — Аврелиана хватит еще на много лет.

Но через некоторое время она попросила:

— Расскажи мне про сражение. Тебе угрожала большая опасность? Я почему‑то не боялась за тебя, когда ты уехал. А может, надо было?

— Нет, не стоило. Все было подстроено заранее.

— Расскажи.

— В тот день нам не пришлось ничего делать. Тетрик сам явился к нам со всем штабом и сдался в плен. Свое войско он расположил там, где мы ему сказали. Нам оставалось только выступить и не спеша их перебить.

— Много было убитых?

— Наших — нет, хотя галлы отбивались на удивление храбро. Но они мало что могли. Мы окружили их со всех сторон.

— А Тетрик?

— Ему ничего не будет. Свое обещание мы сдержим.

Больше Елена его не расспрашивала. Ей было достаточно того, что светит солнце, что Констанций снова с ней и счастлив. Но в ту ночь, лежа под золотистым балдахином, черной тенью закрывавшим звезды, и слушая, как вода тихо плещется о борт и часовой на берегу мерно шагает взад и вперед в свете костров, после того, как Констанций уснул удовлетворенный, отвернувшись от нее, как всегда, неожиданно, без всяких проявлений нежности или благодарности, оборвав прилив ее нарастающей страсти и оставив Елену такой же одинокой, какой она себя ощущала в своей спальне в Ратисбоне, — в ту ночь и еще много раз потом, в Ниссе, когда с деревьев облетели листья, задули первые холодные зимние ветры и легионеры из охраны топали под ее окнами замерзшими ногами и зябко потирали руки, она не могла отогнать от себя эту страшную картину. Отец ее няни, отважный легионер, был мертв, он погиб бесславно, и его могила была обесчещена. А Констанций победил, и вот какова была его победа, вот в чем состояла его тайна: для этого он уезжал, для этого были нужны тайные переговоры, хитрые уловки и заячьи петли, ложь и молчание, беспощадно перебитые солдаты, ставшие жертвой предательства, и сделка с тем, кто их предал. А наградой ему за все это стала победа — и она сама.

Наконец они достигли того места, где в Дунай впадает Морава, и, повернув на юг, стали подниматься на веслах вверх по течению, направляясь к видневшимся вдали горам. По мере того как они приближались к родным местам Констанция, он становился все нетерпеливее — подгонял гребцов, подолгу стоял на носу, высматривая знакомые ориентиры. Матросы выбивались из сил, громко звучали команды, и Елена снова ощутила холодок одиночества.

Они свернули из главного русла в какой‑то приток; горы уже были совсем близко, и вот однажды вечером показался город, в котором Елене теперь предстояло жить. Их встречали полководцы, чиновники и толпа невзрачных местных жителей. С тех пор как они покинули Страсбург, Констанций ни разу не надевал даже тех одежд, которые были положены ему в соответствии с его официальным скромным званием; но сейчас, когда барка приближалась к пристани, он вышел на палубу во всем пышном убранстве, соответствовавшем его нынешнему положению. На берегу не все было готово к их прибытию. Чиновники поднялись на борт и завели с ним подобострастный разговор, а в это время на грубом причале расстилали ковры; ускоренным маршем подошел почетный караул, разодетый для парада, но сильно запоздавший; перед строем поставили крытые носилки, а после некоторой задержки — еще одни. Только тогда под торжественные звуки труб Констанций повел Елену на берег.

Уже смеркалось; толпа теснилась позади шеренги легионеров, стараясь сквозь их тесный строй увидеть процессию. Путь от пристани был недолгим, и Елена почти не успела толком рассмотреть город. Они прошли под какой‑то аркой; через окошечки носилок, поверх голов носильщиков, она видела лишь отдельные обрывочные картины: улицу с аркадами по обе стороны, основания высоких желобчатых колонн, заполненную людьми площадь, шеренгу громадных парадных статуй. В воздухе стоял запах чеснока и горячего оливкового масла, сквозь который временами прорывался свежий ветерок с гор. Потом носилки поставили на землю, Елена вышла из тесной кабинки на обширную мощенную камнем площадь, окруженную казармами, поднялась, словно в тумане, по ступенькам между двумя рядами почетного караула и вошла в дом, где уже зажгли лампы.

— Боюсь, что здешние солдаты произвели на тебя жалкое впечатление, — сказал Констанций.

— Я ничего такого не заметила.

— Ужасный сброд — одни новобранцы да старые перечницы. За последние полгода Аврелиан нас совершенно обескровил. Он собирал армию для сирийского похода и снова и снова забирал у нас лучших людей — больше десяти тысяч. Обещал их потом вернуть, но никому не известно, сделает ли он это. Зато отсюда до самого Трира остались только символические части. Если готы что‑нибудь затеют, мы окажемся в дурацком положении. Но они ничего не затеют. Их совсем недавно проучили, они это надолго запомнят. Завтра, если будет время, я покажу тебе поле битвы дяди Клавдия.

Поле битвы он показал ей во всех подробностях: линию, вдоль которой стояли легионы, дрогнувшие под натиском готов; овраг, где дядя Клавдий хитроумно спрятал резерв, который потом бросил на вражеский тыл; подножья холмов, где он остановил своих бегущих легионеров, снова построил их и повел обратно на врага — к победе; обширную равнину, где в конце концов были успешно перебиты пятьдесят тысяч готов. После битвы здесь тщательно собрали все трофеи и вместо затоптанных виноградных лоз, среди разбросанных повсюду человеческих костей, которые никого не интересовали, посадили новые, и сейчас с них уже собирали урожай.

— Виноград прекрасно растет на крови, — заметил Констанций.

Он показал ей и главные красоты города: статую дяди Клавдия — семь с половиной тонн пентеликийского мрамора с бронзовыми украшениями, — стоявшую на том месте, где сходились дороги из всех городов провинции и вливались в главный путь, который вел от Рейна к Евксинскому морю; более скромный памятник дяде Квинтилию — бюст во фригидарии общественных бань; огромный храм и домашний алтарь рода Флавиев; недостроенный мясной рынок, план которого составил сам Констанций, — в его отсутствие работы здесь совсем было замерли, но теперь возобновились в лихорадочном темпе; здание суда, где он вершил правосудие; кресло, в котором он при этом сидел; его ложу в театре.

Нисс был для Констанция родным домом; здесь, в средоточии своей власти, среди своих людей, в его безукоризненном латинском языке появились следы местного акцента, его манеры за столом стали грубее, он чаще смеялся за обедом — не очень весело, но как‑то умиротворенно — остротам своих подчиненных.

С окружающих гор приезжали в гости разнообразные родственники; нередко Елена с трудом понимала их ломаную латынь. Они отпускали грубые шутки по поводу ее уже хорошо заметной беременности, а когда эта тема оказывалась исчерпана, переходили на родной язык с видимым физическим облегчением, словно распускали тесно затянутый пояс. Никто из них не пришелся Елене по душе — это была прозаическая публика: одни возделывали свои родовые земли, другие, пользуясь высокими связями, заполучили незначительные торговые монополии и синекуры; многие из них даже пока еще не потрудились принять изысканное новое родовое имя Флавиев.

Виноградный сезон прошел; листья пожелтели и опали; выпал первый ранний снежок, сразу растаявший на земле; а потом, после нескольких недель туманов, наступила зима, суровая и снежная, с жестокими ветрами с гор. Елена терпеливо вынашивала будущего ребенка, подолгу лежала у себя в комнате, читая свитки со стихами, позаимствованные из библиотеки управляющего банком, и грезила о Британии и о призывных звуках охотничьего рога в оголившемся лесу.

 

4

КАРЬЕРА, ДОСТОЙНАЯ ТАЛАНТА

 

Зима была в разгаре, когда пришли вести с Востока: сначала прибыл курьер с кратким официальным уведомлением об одержанной победе, а вскоре после этого из армии приехал на побывку один из бесчисленных военных родственников Констанция — самоуверенный молодой центурион, который за чашами сливового вина увлеченно рассказывал:

— Все прошло по плану. Аврелиан был верен себе. И лучше всего дрались, как обычно, наши люди.

— Ты видел Зенобию? [13]

— Только один раз, да и то издалека. Должен сказать — это что‑то особенное. Говорят, Аврелиан намерен обойтись с ней по‑хорошему.

— Почему? — спросил Констанций.

— Если хочешь знать мое мнение, старик теперь совсем размяк. Он оставил Пальмиру почти нетронутой. Никакой бойни, никакого грабежа. Войскам это не слишком понравилось. Он отрубил голову одному старцу по имени Лонгин, только и всего.

— А кто это такой? Уж не великий ли философ Лонгин? — спросила Елена.

— Нечто в этом роде. Если верить Зенобии, он был главным зачинщиком мятежа. А ты про него что‑нибудь знаешь?

— Слыхала когда‑то.

— Послушай‑ка, — сказал приезжий Констанцию, — ты, похоже, женился на образованной. Придется нам с ней держать ухо востро.

— Что ты можешь знать о каком‑то философе? — удивленно спросил жену Констанций.

— Совсем немного. В сущности, ничего.

Однако смерть этого почти неизвестного ей старика, книг которого она никогда в жизни не читала, оставила в ее сердце еще одну рану. Он теперь принадлежал лишь к утраченному миру ее юности. Так окончательно — и трагически — завершилось ее обучение.

— А что слышно про триумф? — продолжал расспросы Констанций.

— Все решено — он состоится, как только можно будет вывести оттуда войска. Все упирается в транспорт. Не понимаю, почему ты не собираешься на триумф. Там будут все важные шишки.

— Я еще не получил официального приглашения.

— Он берет с собой в Рим всю армию. И по‑моему, совершенно напрасно. После этого солдат будет не узнать.

— Странно, что мне ничего не сообщили.

— Ну, кто‑то же должен оставаться на месте и делать всю грязную работу. И потом, ты ведь не участвовал в походе, верно?

— Нет. В общем, нет. Но все равно — я думал, Аврелиан захочет, чтобы я там был.

Несколько дней после этого Констанций ходил мрачный, как туча. Но вот прибыл курьер от императора, и у Хлора сразу поднялось настроение: ему предстояло ехать в Рим. Ехать впервые.

— Хлор, как мне хочется поехать с тобой!

— Это исключено.

— Я понимаю, что исключено, но мне всегда так хотелось увидеть триумф!

— Будут и еще триумфы, — сказал Констанций.

— Но ты ведь запомнишь все‑все, все подробности, и расскажешь мне, когда вернешься?

— Насколько я знаю Аврелиана, там будет что вспомнить.

В тот вечер Елена долго плакала от бессильной обиды на ребенка в своей утробе, из‑за которого должна была оставаться взаперти. Она горько плакала и в тот день, когда Констанций с небольшим эскортом отправился в путь через заснеженные горы. Потом она успокоилась и стала терпеливо ждать.

Ребенок родился вскоре после Нового года. Констанций, уезжая, велел, если будет девочка, назвать ее Констанцией, а если мальчик — Константином. Родился мальчик — крепкий и, по словам всех родственниц отца, очень хорошенький.

В Британии женщины из высших классов, следуя примеру Галлии и Италии, отдавали своих детей кормилицам. Но в Иллирии это было не принято, что и постарались довести до сведения Елены все родственники Констанция. Она с радостью последовала этому первобытному обычаю — сама кормила мальчика, ворковала над ним и от всей души его полюбила.

Елена с нетерпением ждала возвращения Констанция. Ждали его и все обитатели военного городка и окрестных деревень. Почти из каждой семьи кто‑нибудь служил в армии; к тому времени, когда их отправили на Восток, многие из них, ветераны войн с готами, уже отслужили свой срок и ожидали отставки и положенного им участка земли; другие, молодые воины, незадолго до похода женились — маленький Константин был одним из тысячи детей в Ниссе и окрестностях, которых их отцы еще ни разу не видели.

Констанций вернулся весной, когда вся долина была белой от сливовых деревьев в цвету. Сначала приехал курьер, чтобы распорядиться по поводу встречи и узнать про его сына. Во дворе приезжего обступила толпа — всем не терпелось услышать новости о своих родных и друзьях; но он, ничего не ответив на их расспросы, уехал. В гарнизоне сразу же поползли слухи — говорили, что случилось что‑то скверное, что армию снова посылают на Восток, что в возвращающейся колонне разразилась чума. Но до Елены эти слухи не доходили. Она нянчила своего младенца, снова и снова твердя над его колыбелью, что через два дня он увидит отца.

Когда долгожданный день наступил, она выехала навстречу Констанцию. Проехав пять миль среди цветущих садов и виноградников, она встретила его, повернула коня и поехала рядом. Они поговорили о Константине, а потом Хлор замолчал. Позади них, тоже в молчании, шагал авангард Дунайской армии.

— Что‑нибудь неладно? — спросила Елена.

— Да. Случилась беда. Хотя, в общем, еще не катастрофа. Такова уж военная жизнь — в ней всякое бывает.

— Расскажи!

— Потом.

И они молча въехали в Нисс.

Новость, со всевозможными фантастическими добавлениями, мгновенно разнеслась по городу. Чтобы пресечь слухи, Констанций издал прокламацию. То, что случилось в действительности, было достаточно серьезно и само по себе. Горожане снимали цветочные гирлянды, которыми украсили было улицы, и предавались скорби — кто угрюмо, кто в исступлении, как это свойственно жителям Балкан.

Только вечером, оставшись наедине с Еленой, Констанций наконец дал волю своему горю.

— Семь тысяч моих лучших воинов, которые дрались еще у дяди Клавдия, цвет нашей провинции, — изрублены на улицах Рима! Какие‑то беспорядки на монетном дворе [14], возмущение среди горожан — и моих героев, которым приходилось сражаться против тройного числа готов или сирийцев, застали врасплох и перебили в трущобах толпы всякого сброда, рабов и презренных циркачей...

Понемногу перед Еленой разворачивалась вся печальная история. Ослабевшая после триумфа дисциплина; солдаты, радостно толкающиеся по городским рынкам — покупают сувениры, глазеют по сторонам, хвастаются в тавернах и банях своими подвигами; а потом — внезапное, хорошо скоординированное нападение на них, в котором участвовала чуть ли не половина горожан...

— Что за этим стоит? Ведь там не простой мятеж. Мятежники были вооружены, обучены, оплачены. Что им было нужно? Происходит что‑то непонятное — какие‑то подспудные течения, какие‑то планы... Кое‑кто говорит, что все это дело рук евреев. В Риме повсюду тайные общества. Никогда не знаешь, с кем говоришь, — человек сидит рядом с тобой за столом, а, оказывается, он состоит в таком обществе. Там люди из всех сословий. И женщины тоже. И рабы, и евнухи, и сенаторы. Они хотят уничтожить империю — одни только боги знают зачем. Аврелиан говорит, что все это христиане... Я ничего не могу понять.

Он изливал душу Елене, потому что она оказалась его единственной слушательницей, но, даже пристыженный и растерянный, он не искал у нее утешения. Это был совсем не тот человек, который, полный надежд, уезжал из Нисса. И в последующие дни, когда прошла усталость после долгой дороги и притупилась боль от потерь, когда он снова начал трезво и уверенно подсчитывать свои шансы на повышение, Констанций так и остался для Елены чужим. Он оставался чужим, и когда стоял рядом с ней, а она кормил ребенка, и когда приходил к ней в постель. Из Рима, куда стекались и где расточались все богатства мира, он возвратился ограбленным и опустошенным. Прежняя энергия молодости в нем иссякла, способность любить оскудела; все, что увидела в нем когда‑то Елена, к чему она потянулась и чем так недолго наслаждалась, безвозвратно исчезло. Хлора никогда не учили проявлять любезность, не впитал он с детских лет привычки быть всегда обходительным, и теперь ничто не скрывало его мелкой, холодной души. Уже в первые дни после его возвращения Елена поняла это и смирилась. Словно тот спартанский мальчик, которого так часто — и, как ей тогда казалось, с такой тупой навязчивостью — ставили ей в пример в детстве, она только крепче прижимала к себе лису, вгрызавшуюся в ее внутренности, лишь бы никто ее не увидел.

Но, пусть и чужой, он вечер за вечером проводил наедине с ней и, все еще потрясенный тем, что произошло в Риме, подолгу ей об этом рассказывал.

— Этого триумфа я никогда не забуду — я ничего такого и представить себе не мог.

— И слоны были?

— Двадцать штук и четыре тигра. Колесницу Аврелиана везла четверка благородных оленей; там были еще страусы, жирафы и какие‑то звери, которым нет имени, которых никто до тех пор не видел. Зенобия один раз даже упала на четвереньки под тяжестью драгоценностей... Тетрик в своих галльских штанах горчичного цвета выглядел таким довольным, словно это его собственный триумф... Тысяча шестьсот гладиаторов! Ты ничего подобного не видала.

— Нет, не видала, — согласилась Елена.

— Нас принимали каждый вечер. Все самые важные сенаторы открыли для нас свои дворцы. Странные люди. Один, например, собирает коллекцию механических игрушек, которые в Персии делают для гаремов. И говорят — половину не поймешь. Временами мне казалось, что они считают нас чем‑то вроде этих диких зверей из триумфальной процессии. Но обеды они для нас устраивали потрясающие. Каждое блюдо приготовлено так, чтобы оно стало не похоже само на себя: куропатки из сахара, персики из марципана — никогда не догадаешься, что ешь. А какой огромный город! Когда стоишь на каком‑нибудь из холмов и смотришь вокруг, до самого горизонта видны одни только крыши. Целые кварталы домов в шесть и семь этажей — и редко когда встретишь настоящего италийца, зато сколько угодно всех остальных, любого цвета и любой расы, какие только есть на свете. Можешь мне поверить, мои люди были просто потрясены.

И в конце концов разговор неизменно заходил о том, что Констанция на самом деле интересовало больше всего, — о его карьере.

— Весь первый месяц я Аврелиана почти не видел. Он все время был с Пробом [15] — это там новая фигура, он удачно воевал на Востоке. Я уже начал думать, что он меня избегает. Потом, после триумфа, император вызвал меня, и у нас состоялся долгий разговор. Все будет хорошо. Он великий человек — второй Траян. Начал он с того, что перечислил все доводы против: и сенат недоволен, считает, будто мы, иллирийцы, слишком много на себя берем, и армия на Востоке меня не знает и так далее. Я решил — вот сейчас он объявит, что передумал. А потом Аврелиан сказал: «Я все это говорю для того, чтобы показать, какая трудная работа тебе предстоит». И больше ничего, но все это было сказано, как прежде, — спокойно и по‑дружески. Он уже подготовил прокламацию о моем назначении и еще одну, где объявлял христиан вне закона. Но тут — надо же такому случиться! — в его сад ударила молния. Есть у него такая странность — он верит во все приметы. Он созвал множество предсказателей, чтобы с ними посоветоваться, и не подписывал никаких бумаг. И тут произошел тот ужасный мятеж в городе. После этого он неожиданно решил отправиться в Персию. Сказал, что хочет заполучить обратно тело Валериана, но, по‑моему, он просто боится войска. Он хочет постоянно держать его в походе, в деле, чтобы солдатам было не до мятежей. Я надеялся, что он возьмет меня с собой. Снова и снова пытался с ним увидеться. Потом, перед самым своим отъездом, он прислал мне письмо. Там говорилось, что я должен вернуться в Нисс, что могу не беспокоиться, он про меня не забыл, надо только еще подождать, и на этот раз — не так уж долго.

Но Божественный Аврелиан больше не вернулся. Едва успев отправиться в путь, он был убит своими приближенными на берегах Босфора. Весть об этом очень скоро дошла до Нисса и была встречена здесь такими всеобщими и горькими стенаниями, словно речь шла о близком родственнике. Констанций был ошеломлен и ничего не предпринимал. Вся армия на некоторое время впала в растерянность. Ни один из полководцев не решался предложить себя в императоры. Шел месяц за месяцем, а империя оставалась без верховного властителя. Наконец сенат назначил императором одного из своих членов — пожилого, знатного и ничем не запятнанного. Против такого решения не возражал никто, кроме его самого: он прекрасно знал, что это означает.

Прошло еще несколько месяцев, и на троне снова оказался иллириец. На сей раз это был Проб. Констанций безропотно служил ему и поднялся еще на одну скромную ступеньку в своей карьере — стал правителем Далмации. А его соперники — Кар, Диоклетиан, Максимиан, Галерий — в это время завистливой толпой теснились вокруг средоточия высшей власти.

Когда они отправились в Далмацию, Константину только что исполнилось три года; иногда он по целому часу ехал с Еленой верхом, сидя на седле впереди нее, а остальное время его везли на вьючной лошади, закутанным в меха, в корзине, специально для него сплетенной. Он подолгу спал, редко выражал недовольство и разглядывал все окружающее с молчаливым интересом. Из‑за того, что в горах уже лежал снег, они ехали кружным путем — вверх по Дунаю, вдоль Савы и через северный, не такой крутой перевал. На краю высокого, со всех сторон окруженного горами плоскогорья караван перестроился: с громоздких армейских повозок багаж перегрузили на легкие местные двуколки с высокими колесами, были наняты новые проводники и разведчики, а местные воины посланы вперед, чтобы расчищать дорогу.

Елена оставила Нисс без всякого сожаления и отправлялась на новое место без всякой надежды. Ей предлагали сани, но она предпочитала ехать верхом. День за днем тащились они по бурым колеям посреди однообразной белой равнины. У подножья перевала из всех окрестных деревень собрали сани. Двуколки отправили наверх пустыми и оставили на перевале, а лошадей привели обратно и запрягли в сани с багажом. Каждые сани с трудом тащили восемь лошадей, и еще по дюжине людей суетилось вокруг — они с криками тянули лошадей вперед и подталкивали сани со всех сторон, пока весь багаж не был доставлен на перевал. После этого Констанций разбил лагерь и устроил привал, но еще до рассвета приказал сниматься — завтракали и седлали лошадей они при свете факелов и потом ехали целый день, чтобы засветло добраться до первого пограничного города его новых владений.

Елена не ожидала, что этот день доставит ей столько радости, — она уже давно перестала надеяться на что‑то подобное. Все утро они поднимались в гору; сани с багажом соскребли весь снег на дороге, обнажив голую землю, и кони ступали спокойно и уверенно. Извилистая дорога шла через сосновый лес; ночью бушевал холодный ветер, утихший только к утру, и все деревья были словно ледяные: каждую ветку украшали сосульки, они дрожали и переливались искрами в лучах утреннего солнца, и каждая иголочка была заключена в сверкающий прозрачный футляр, а когда Елена дотрагивалась хлыстом до придорожного куста, с него сыпался звонкий дождь ледышек, на каждой из которых оставался отпечаток мельчайших жилок промерзшего насквозь зеленого листа. Солнце поднималось вместе с ними, и когда, вскоре после полудня, они достигли перевала и Констанций, натянув поводья, остановил коня, чтобы осмотреть сани с багажом, Елена проехала немного вперед, обогнула голую известковую скалу и замерла, пораженная открывшейся перед ней великолепной картиной. Ледяная пустыня внезапно кончилась — каких‑то шести шагов оказалось достаточно, чтобы беззвучная, лишенная запаха лунная зима осталась позади. Вокруг нее на все голоса пели птицы; заросший лесом склон спускался вниз, к расчищенным террасам у подножья, занятым виноградниками, оливковыми рощами и садами; еще дальше внизу извивалась река, по берегам которой стояли богатые виллы, храмы и маленькие городки, окруженные каменными стенами. Прямо перед ней играли на воде пролива бледно‑золотые отблески солнца, дальше тянулась цепочка серо‑пурпурных островов и еще дальше, за верхушками скал, венчавших их, словно короны, вздымался голубой полукруг моря. В смолистом аромате леса она уловила едва заметный соленый запах морского побережья, знакомый ей с детства.

— Смотри, Константин! — крикнула она сыну, который сидел с ней на седле. — Море!

И ребенок, которому передался восторг матери, захлопал в ладоши и стал повторять непонятное слово:

— Моле! Моле!

Теперь солнце светило им в лицо; с каждым шагом вниз по склону воздух становился теплее и ароматнее; на половине спуска Елена расстегнула короткую дакскую куртку из медвежьего меха, в которой ехала всю дорогу, и радостно швырнула ее возчикам.

В этот вечер они остановились в крепости, охранявшей подножье перевала, где их встречали толпы народа с кувшинами сладкого вина и корзинами фиг, засыпанных сахаром и переложенных листьями лавра. А на следующий день они достигли морского побережья.

Дворец наместника стоял на берегу маленькой бухты, которую со стороны моря защищал лесистый островок, посвященный Посейдону. Здание отнюдь не было новейшим произведением современной официальной архитектуры: когда‑то здесь была летняя резиденция королей Иллирии, а до того, по слухам, тут обитали греческие пираты. Только фасад был обновлен в соответствии с предписаниями Витрувия, а за ним поднималось по склону горы беспорядочное нагромождение зданий с множеством закрытых двориков и окруженных аркадами садов, где садовники, обрезая кусты, нередко натыкались на мраморные капители и медальоны времен Праксителя.

Отсюда Констанций стал справедливо и разумно управлять своей провинцией. Расставшись по воле судьбы с родными местами и растеряв родню, он усвоил себе такую манеру поведения, которая для его добродушных подданных была олицетворением величия.

На всех рубежах империи бушевали войны. Проб бросал свои войска то к одной, то к другой границе, то в африканскую пустыню, то в северные болота, где его воины жестоко расправлялись с сарматами и изаурами, египтянами и франками, бургундами и батавами. Суровые полководцы из Иллирии Кар, Диоклетиан, Максимиан и Галерий, находясь при легионах, следили за каждым его шагом и подсчитывали свои шансы. Констанций тоже раз‑другой предпринял короткие и успешные походы против варваров по ту сторону границы. Вести о его победах быстро доходили до Далмации, где неизменно ознаменовывались подобающими официальными торжествами. Однако на всей этой плодородной, густонаселенной равнине между морем и горами царил мир; здесь соблюдали законы и почитали древних богов; ткали изысканные ковры, любовно украшали свои дома, делали сладкое виноградное вино, давили в известковых чанах масло из оливок; здесь маленький Константин учил буквы, катался на маленьком пони и упражнялся в стрельбе из лука; а Констанций здесь завел себе любовницу — сварливую женщину из Дрепанума, на десять лет старше его, и, казалось, он был доволен жизнью.

И здесь Елена — исподволь и несмело, то поддаваясь внезапному порыву, то отступая назад, — нашла себе подругу. Это была вдова, которая, удалившись из беспокойного Рима, благодушно управляла обширным хозяйством, не уступавшим владениям наместника, и покровительствовала местным художникам. Со временем Елена стала с ней почти откровенной.

— Странно, — сказала она как‑то, — что Хлор увлекся этой женщиной. По‑моему, она очень недобрая. Как часто случается в жизни то, чего никак не ждешь. Я всегда знала, что стоит мне постареть, и ему захочется кого‑нибудь помоложе. Мужчины все такие. Мой папа тоже был такой. Но я никак не ожидала, что он бросит меня так скоро, да еще ради женщины, которая почти вдвое старше меня. Должно быть, чего‑то в этом роде он с самого начала и хотел, а вовсе не меня. Если бы только люди всегда знали, чего хотят...

— Елена, ты еще совсем молода, а говоришь, словно твоя жизнь уже кончена.

— Так оно и есть — во всяком случае, все то, что я считала жизнью... Ну, понимаешь, как жизнь Елены после падения Трои.

— Дорогая моя, но в наши дни все выходят замуж снова и снова.

— Только не я. Пока что у меня есть Константин, но он скоро вырастет, и тогда все будет кончено. Никогда не думала, что это случится так скоро.

— Прошло двадцать лет, как я уехала из Рима, — сказала ее подруга. — С тех пор я не видела ни одного из тамошних старых друзей; у меня там внуки, а я даже не помню их имен. Наверное, в Риме все считают, что я уже умерла. Однако вот я живу здесь в свое удовольствие, целый день чем‑то занята, никому не делаю зла, а кое‑кому немного помогаю, у меня самый лучший сад на всем побережье и прекрасная коллекция бронзы. Разве это не настоящая жизнь?

— Нет, Кальпурния, на самом деле нет.

И вот, впервые на памяти живущих, в империи воцарился мир. На всем протяжении ее границ варвары были остановлены и отброшены. Теперь наступило время восстанавливать разрушенное. Проб, спаситель цивилизации, направил свою энергию на мирные дела. Он предпринял обширные работы на болотистых равнинах вокруг Сирмиума [16]: их нужно было осушить, возделать и заселить его победоносными, преданными ему ветеранами. Проб руководил работами лично. А в один прекрасный день легионеры, которым все это надоело, загнали его на сторожевую башню и там, на верхней площадке, прикончили.

Когда весть об этом дошла до Далмации, Елена сказала:

— Теперь Хлору будет немного легче примириться с мыслью, что он не у дел.

— А он не у дел?

— Ну конечно, ведь о нем никто уже и не помнит.

Но это было не совсем так. Новым императором стал Кар. Он решил напасть на персов, но прежде, чем отправиться в поход, пересек Адриатическое море, чтобы встретиться с Констанцием. Они долго беседовали на прекрасной классической латыни: Кар, теперь лысый и жилистый старый воин, когда‑то получил хорошее воспитание.

— Я служил еще твоему деду Клавдию, — сказал Кар. — Он произвел меня в офицеры. И Аврелиана я хорошо знал. Он очень верил в тебя. Это были великие люди — и Клавдий, и Аврелиан. Теперь таких в армии, по‑моему, уже нет. Похоже, что форма, в которой их отливали, разбилась лет шестьдесят назад. Нынешняя молодежь — Галерий, Диоклетиан, Нумериан... да ты не хуже меня знаешь, что они за люди. Я их просто не выношу. Ты знаком с Карином, моим сыном? Временами мне кажется — у него что‑то неладно с головой. И знаешь, что мне пришлось сделать? Оставить его управлять Римом — просто потому, что никого лучше я найти не мог. Вот как скверно обстоят дела. И он там уже успел отличиться. Наверное, ты слыхал.

Констанций вежливо ответил, что до него доходили кое‑какие слухи, но он им не поверил.

— Что бы про него ни рассказывали, вряд ли это намного хуже того, что есть на самом деле. Он назначил какого‑то сутенера консулом, а своего привратника — правителем Рима. Он держит при себе профессионального фальшивомонетчика, чтобы тот подписывал за него письма. И римляне ничего не имеют против — все это их только забавляет. Но так продолжаться не может. Я наведу порядок, как только вернусь из Персии. Вот почему я сейчас к тебе приехал. Я отдаю тебе весь Запад. Ты здесь неплохо поработал. Ты везде неплохо работал, куда бы тебя ни посылали. И эта работа будет тебе тоже по плечу. Если в Риме дело зайдет слишком далеко или если что‑нибудь случится со мной, ты должен будешь сразу же вмешаться и действовать. Действовать! Я знаю, что могу на тебя положиться.

Констанций Хлор слышал подобные слова и прежде. Ныне они уже не вызывали у него такого ликования. Но он был доволен. Его время, которого он так долго дожидался, наконец пришло. Он рассказал о разговоре с Каром Елене, которая выслушала мужа с большим интересом, чем обычно. Но теперь его карьера мало волновала Елену. Кроме того, неизвестно еще было, правда ли все это.

На следующий день Кар отправился к своему войску.

Шли месяцы. И с Востока, и с Запада приходили вести — о неуклонном продвижении и многочисленных победах Кара и о безобразиях, которые творил Карин. Селевкия и Ктесифон пали; римские орлы достигли Тигра, форсировали его и направлялись прямо в Персию. Карин же устраивал в цирке бои страусов с крокодилами.

Но потом — уже ставшее привычным ошеломляющее сообщение: императора нет в живых, он сожжен в собственном шатре; не то это было убийство, не то удар молнии — подробностей никто не знал. Его преемниками провозгласили Карина и Нумериана.

А Констанций ничего не предпринимал.

В этот момент, когда судьба, казалось бы, наконец предоставила ему случай добиться всего, чего он хотел, он впал в какую‑то непонятную летаргию. Поселившись в одиночестве на принадлежавшей ему маленькой вилле у моря, он неделями не принимал даже гонцов. Ни жена, ни любовница не имели от него никаких известий — никто не мог понять, что у Хлора на уме.

И когда он вышел из своего добровольного заточения, было уже поздно. Нумериан был мертв, Апара — префекта преторианцев — убил на глазах у всех Диоклетиан, под командой которого войско сейчас возвращалось назад. Вскоре погиб и Карин — от руки трибуна, приревновавшего к нему свою жену. Теперь вся власть над миром принадлежала Диоклетиану, сыну раба.

Констанций оставался правителем Далмации еще семь лет. Константину, кроме педагога, взяли еще и преподавателя фехтования, и на смену детским играм пришли упражнения в воинском искусстве. Мальчик проявлял большие способности к учению, был миловиден и чувствителен. Он плакал, читая про гибель Гектора.

— Ненавижу этого Ахилла! И ты тоже, мама? Ненавижу всех греков. Я бы хотел, чтобы победили троянцы.

— Я тоже. Правда, Парис вел себя не так уж хорошо, верно?

— Ну, не знаю. По крайней мере, он получил то, что хотел.

— Менелай тоже в конце концов получил то, что хотел.

— Не знаю... А как ты думаешь, мама, он все еще ее хотел?

У него была собственная лодка, за которой присматривал специально назначенный рыбак; они уходили на ней вдвоем далеко в море и возвращались только к утру. Он являлся в столовую во время завтрака, растрепанный и разрумянившийся, и ставил перед матерью мокрую корзину с рыбой, гордясь собой, словно щенок, принесший убитую крысу. Он был мало чем похож на отца, если не считать того, что иногда, когда какие‑нибудь его пустячные желания не исполнялись, он вдруг мрачнел и замыкался в себе, а когда Елена принималась его поддразнивать, легко выходил из себя.

— Ты настоящий маленький британец, — сказала она ему однажды.

— Только не говори так при отце.

— Нет, конечно. Он не должен этого слышать.

— Отец говорит, что я иллириец и что это народ, из которого выходят императоры. Я тоже когда‑нибудь стану императором.

— Ох, не надо, — отозвалась Елена.

— Неужели ты этого не хочешь? А почему, мама? Объясни мне, я ничего не скажу отцу.

— У императора множество врагов, весь мир против него.

— Ну и что? Я с ними управлюсь. Отец говорит, что это мне на роду написано.

Позже Елена пересказала разговор с сыном своей подруге.

— Вот видишь, он от этой мысли так и не отказался.

Но Констанций больше не делился с ней своими намерениями. Когда он жил на своей вилле, в полном одиночестве, прерываемом только вестями о чьей‑нибудь гибели, в нем произошел какой‑то перелом. С ним что‑то случилось — какой‑то внутренний толчок, словно рывком передвинулись стеклышки в калейдоскопе. Нечто подобное было с ним в Риме, во время триумфа Аврелиана. (Таким внезапным переменам были подвержены все, кто принадлежал к роду Флавиев. И его сын Константин, пережив подобное, прославился в веках.) Констанций теперь жил в уединении, если не находился в войсках. Бывало, что Елена целыми днями не слышала его голоса. Уединение было полным: паланкин той женщины из Вифинии давно уже не появлялся у дверей дворца. Однажды Константин вернулся с рыбной ловли в большом волнении.

— Мама, угадай, что мы сегодня выловили! Мертвое тело!

— О, мой дорогой, как ужасно!

— Ты даже не представляешь себе, насколько ужасно. Это была женщина. Марк сказал, что она пробыла в воде уже не одну неделю — лицо у нее совсем почернело, и ее всю раздуло, как мех с вином. И еще, мама, она не просто утонула — на шее у нее была веревка, она глубоко врезалась в тело. Я бы не заметил, это Марк мне показал.

— Мой дорогой, Марк совершенно напрасно это сделал, и тебе не надо так переживать. Постарайся забыть.

— Нет, забыть это я никогда не смогу.

А когда в тот вечер она пришла поцеловать его на ночь, он не спал и глаза у него возбужденно блестели.

— Мама, мы с Марком знаем, что это была за женщина. Это та, что жила с отцом. Марк случайно заметил ее браслет, так у нее раздулась рука.

Констанций стал капризен в еде: он перестал есть бобы и мясо, а иногда целый день постился. Он часто, нередко по два раза в неделю, ездил на свою виллу у моря. Правда, на делах это никак не отражалось: когда бы он ни лег спать накануне, утром он пунктуально появлялся в зале суда и судил справедливо и разумно. Ни одну бумагу не подписывал, не прочитав; принимал доклады о подготовке легионеров и внимательно изучал финансовые отчеты.

— Что он там делает в этом домике на берегу? — спрашивала Елена. — Наверное, опять завел себе какую‑нибудь противную старую женщину.

— Сдается мне, моя дорогая, что он ударился в религию.

Так оно и было — этим очень просто объяснялись и новые привычки Констанция, и его отвращение к бобам, и жуткий раздувшийся труп на крючке рыбака.

Много лет назад, еще младшим офицером, Констанций был посвящен в культ Митры. В армии всегда существовали разные старинные обряды посвящения, которым должен был подвергнуться всякий только что прибывший в часть, и Хлор счел это одной из таких церемоний. Большого впечатления она на него не произвела. Его провели по переулкам военного городка к незаметной двери; завязали глаза, связали руки теплыми, мокрыми от крови кишками. Констанций, спустившись по ступенькам, оказался в каком‑то помещении, где было жарко и все говорили шепотом. Там он принес клятву, грозившую ему страшными карами, если он расскажет кому‑нибудь о том, что сейчас услышит. Затем ему открыли Великую Тайну — она прозвучала для него просто как набор неблагозвучных слов на персидском языке, которые он повторил, не понимая их смысла, вслед за своим проводником, как перед этим повторил клятву. Позже ему объяснили, что это имена семи младших дьяволов, палачей бога Аримана, — произнеся эти имена, можно их задобрить. Потом ему сняли повязку с глаз, и он увидел пещеру, освещенную несколькими лампами, барельеф на стене, изображавший похищение быка, и рядом с собой — знакомые, дружеские лица: здесь была добрая половина тех, кто сидел с ним за одним столом в столовой. За время своей службы он иногда бывал на подобных церемониях, присутствовал при посвящении других, слышал разговоры о разных ступенях посвящения и о других, более глубоких тайнах. Потом его перевели в другое место, он потерял связь с прежними сослуживцами и больше про эти тайные встречи не вспоминал.

Тогда ему еще не было и двадцати. Путь, лежавший перед ним, казался прямым и ясным, словно столбовая дорога, и на этом пути он не нуждался ни в каких проводниках. А теперь, уже в летах, с поредевшими волосами, одинокий и забытый, скрывающий горечь разочарований, опутанный по рукам и ногам, словно сетью гладиатора‑ретиария в кошмаре, который ему часто снился, скованный морозами вечной зимы, царившей в его душе, — теперь он обратился к помощи оккультных сил, обещанной ему тогда, в ранней молодости.

Недалеко от его виллы находилась пещера, известная всем как место неких таинственных мистерий. Участок земли вокруг нее был окружен стеной и оставлен невозделанным, кроме маленького огорода за домиком жреца; немощеная извилистая тропинка среди скал, заросших соснами, вела к входу в пещеру у самого моря. Сюда ночами, по определенным числам месяца, пряча лица под капюшонами плащей, стекались из казарм и с городских окраин поклонники культа — люди самого разного общественного положения, которые встречались только здесь и после окончания обрядов расходились по своим делам.

Однажды во время междуцарствия, когда Констанций то шагал из угла в угол, то бессильно падал на кровать в муках нерешительности, к нему на виллу пришел жрец, собиравший пожертвования. Констанций принял его снисходительно.

— Я ведь когда‑то в Никомедии достиг ступени Ворона, отец, — сказал он.

— Я знаю, — ответил жрец: по своему положению он был обязан знать такие вещи. — Сколько времени прошло с тех пор, когда ты посещал мистерии?

— Я думаю, семнадцать лет. Нет, больше — восемнадцать.

— А теперь, мне кажется, ты готов к нам вернуться.

Констанций полностью отдался во власть жреца; он говорил с ним не как наместник со своим подданным, а как ученик с учителем, как кающийся с исповедником. Жрец в темных аллегорических выражениях рассуждал о таких вещах, о которых Констанций никогда не задумывался; в этих рассуждениях он чаще всего не находил никакого смысла, но была в них одна ниточка, понятная и близкая ему: Свет, Избавление, Очищение — путь к Свободе.

День за днем приходил жрец на виллу. Вскоре Констанций начал посещать собрания в пещере. Он постился и совершал омовения, принял обет Крифия и был посвящен в Воины. Но на этом он остановился, хотя жрец уговаривал его пойти дальше и готовиться к помазанию медом и пеплом:

— Ты пока только стоишь на пороге. Все, что было до сих пор, — лишь подготовка. Ты все еще в глубокой тьме. Следующая ступень после Льва — Перс, дальше — Приближенный Солнца, еще дальше — Отец. Это те ступени, что я знаю; за ними идет еще одна, которую нам запрещено называть, — там уже не существует ни материи, ни тьмы, там есть только Свет и сам Непознаваемый.

— Это не для меня, отец.

— Это для всех, кто ищет Света.

— Мне уже достаточно.

Констанций нашел то, что искал, — то, без чего все его способности оказывались бесполезными. О большем он не просил.

Он регулярно посещал пещеру. Он упорно молился там в одиночестве — об избавлении, об очищении, о власти, которую дают свобода и чистота. Был один торговец тканями, которого посвятили в Воины в ту же ночь, что и его, — он при первых же ритмических заклинаниях неизменно впадал в оцепенение и стоял выпучив глаза и скрипя зубами, а потом начинал судорожно дергаться и испускать хриплые, нечленораздельные вопли. Этот человек быстро поднялся до высших ступеней и больше не появлялся на тех собраниях, где бывал Констанций. На пути к Прозрению Хлора обгоняли многие. Но он не собирался тягаться с другими — ему было достаточно того, что месяц за месяцем, год за годом он черпал в образе Божественного Быкоборца новые и новые силы, нужные для достижения простой земной цели, которую он перед собой поставил.

Когда Константину исполнилось четырнадцать лет, отец взял его с собой на мистерию.

— Тебе понравилось, мой дорогой? — спросила Елена, когда они вернулись.

— Мы не говорим об этих вещах с женщинами, ведь верно, отец? — ответил сын.

Потом она спросила у Кальпурнии:

— А что они там делают?

— Моя милая, я думаю, они там наряжаются по‑всякому — мужчины это любят. Еще они разыгрывают друг для друга всякие сцены, поют гимны и приносят жертвы.

— Но тогда почему они держат это в такой тайне?

— Иначе было бы неинтересно. Ничего страшного в этом нет.

— Надеюсь. По‑моему, все это выглядит очень странно. Константин, когда пришел оттуда, сказал мне, что он теперь Ворон.

Она все же решила расспросить мужа.

— Ну, я думаю, в общих чертах тебе можно кое‑что сказать, — ответил он. — Все это поистине прекрасно.

И он рассказал ей историю Митры. Говорил он интересно, и Елена внимательно слушала. Когда он умолк, она спросила:

— Где?

— Что «где»?

— Где все это случилось? Ты говоришь, бык спрятался в пещере, а потом из его крови был сотворен весь мир. А где была эта пещера, если самого мира еще не было?

— Это какой‑то детский вопрос.

— Разве? И потом — когда все это произошло? Откуда ты об этом знаешь, если никого тогда не было? И если бык стал самым первым, что решил сотворить Ормузд, и его надо было убить, чтобы создать мир, то почему Ормузду не пришло в голову создать мир сразу? И если все мирское и сам мир — зло, то зачем понадобилось Митре убивать быка, чтобы сотворить это зло?

— Зря я стал тебе рассказывать — тебе бы только позубоскалить.

— Но я всего‑навсего спрашиваю. Я хочу понять — ты в самом деле всему этому веришь? То есть веришь, что Митра убил этого своего быка, точно так же, как веришь, что твой дядя Клавдий перебил готов?

— Нет, я вижу, с тобой разговаривать бесполезно.

И Констанций продолжал свой сумеречный путь, не ища ни истины, ни экстаза, преодолевая цепкие силы тьмы воздержанием и постом. Константин тем временем превращался в цветущего юношу, а Елена незаметно и понемногу, но без сожаления расставалась с молодостью.

Диоклетиан поделил империю с Максимианом — ему предоставил оборонять границы Запада, а сам сплел себе сложный кокон дворцового этикета на Востоке, в Никомедии [17]. Туда в конце концов и вызвали Констанция.

Весь последний год он был мрачен и спокоен. Констанций ждал. Словно шла к концу долгая беременность, осложненная на первых порах разными тревогами и причудами, и теперь приближались нормальные, здоровые роды.

— Это, несомненно, нечто важное, — сказал он, получив послание императора.

— Ну да, — отозвалась Елена с грустью. — Опять куда‑то переезжать.

— Мне не терпится увидеть перемены, которые произошли в Никомедии. При Диоклетиане город совершенно изменился. Его называют Новым Римом.

— В самом деле? — отозвалась Елена с грустью: для нее это имя звучало зловеще.

Вскоре Констанций вернулся — блистательно, по‑императорски разряженный.

— Хлор, да ты в пурпуре!

«Этот цвет ему никогда не шел», — подумала она.

— Да, наконец‑то.

— Ты всегда об этом мечтал, правда?

— Я долго ждал, но на этот раз все произошло без всякой шумихи и так быстро, что мне просто не верится. Ты не можешь себе представить, как живет Диоклетиан. Раньше говорили, что Аврелиан заходит в своей роскоши слишком далеко. Видели бы они Диоклетиана в полном парадном облачении! Все должны подползать к нему на четвереньках и целовать край его одежды. Я никогда не видел, чтобы человек держался так робко, как старый Максимиан с золотым яблоком в руке и в одеянии, так расшитом золотом и драгоценными камнями, что он едва мог пошевелиться. Нам пришлось стоять позади Диоклетиана два или три часа, пока остальные, всякие там сановники и послы, вползали в зал и произносили речи, которые наверняка готовили загодя, и не одну неделю. Я сначала не мог поверить, что все это всерьез, — так цветисто они говорили. По‑моему, Диоклетиан не понимал ни слова. Он просто стоял, похожий на чучело, — на то давнее чучело Валериана. Потом, когда все это кончилось, он позвал нас троих — Максимиана, Галерия и меня — к себе в кабинет. Видела бы ты, как он сразу переменился! Скинул свои парадные одежды, сел, засучил рукава и сказал: «Ну, друзья, за дело», — точь‑в‑точь как где‑нибудь у себя в штабе во время похода. У него все оказалось заранее продумано до мельчайших подробностей. Нам ничего не оставалось, как согласиться. Они с Максимианом назначили двух наместников — цезарей: меня на Западе, Галерия на Востоке. Они усыновили нас, и после них мы автоматически становимся императорами. И больше никаких споров о преемственности! Такое долгое ожидание, столько надежд, а все произошло очень просто — словно назначили двух новых центурионов.

Он сидел в своем пурпурном плаще, все еще под впечатлением неожиданного успеха.

— А ведь были времена, Конюшенная Девчонка, когда я думал, что это никогда не случится.

Ее прежнее прозвище сорвалось у него с языка случайно, это было всего лишь еще одно проявление его радости.

— Я очень за тебя рада, дорогой. Когда мы переезжаем?

— Ах да, — сказал он. — Была еще одна часть его плана, про которую я тебе не успел рассказать. Я снова женился.

Елена сидела ошеломленная. Констанций немного подождал, а потом, видя, что она молчит, как ни в чем не бывало продолжал:

— Не принимай это близко к сердцу, тут нет ничего личного. У Галерия тоже была жена, с которой ему пришлось развестись, а он ее очень любил. Диоклетиан уже велел заготовить все бумаги на предмет развода, нам оставалось только их подписать. Все совершенно законно и открыто, понимаешь? Я женился на дочери Максимиана — Феодоре. Даже не знаю, как она выглядит, — ни разу ее не видел. Она должна встретиться со мной в Трире.

Елена по‑прежнему не говорила ни слова. Некоторое время они молча сидели, погруженные каждый в свои мысли; насколько далеки они друг от друга, стало ясно, когда Констанций заговорил снова:

— Если бы это произошло немного раньше или как‑нибудь иначе, меня бы, возможно, уже не было в живых.

Наконец Елена спросила:

— А как решил Диоклетиан — что теперь будет со мной?

— С тобой? Да все, что захочешь. На твоем месте я бы вышел замуж и выбрал бы себе место получше, где поселиться.

— В таком случае, прошу тебя, разреши мне вернуться с Константином в Британию.

— Это невозможно. Как раз сейчас в Британии небольшой, но очень неприятный мятеж. А кроме того, я прямо на днях отсылаю мальчика.

— Отсылаешь? Куда?

— В Никомедию. Ему пора учиться политике.

— А я могу поехать с ним?

— Туда — нет. Но ты можешь поехать куда угодно еще. В твоем распоряжении целая империя — выбирай. Смотри‑ка, там разжигают праздничный костер — как трогательно с их стороны! И ведь от всего сердца.

На островке напротив дворца, посвященном Посейдону, поднимались все выше оранжевые языки пламени: охранники стали готовить там костер сразу, как только передовые гонцы привезли известие о возвышении Констанция. Елена еще днем, увидев эти приготовления, подумала: что они там делают? На фоне огня четко вырисовывались силуэты множества людей, которые подтаскивали дрова, и все новые и новые лодки, оглашая пролив радостным пением, отплывали от погруженного в темноту берега и направлялись на свет костра. Порыв ветерка донес до террасы, где сидели Елена и Констанций, запах горящей смолы. С треском горели сосновые и миртовые ветки, а вскоре занялись и большие бревна; языки пламени, желтые у основания и красные вверху, неслись к небу, сплетаясь среди клубов ароматного дыма и рассыпаясь вихрем искр.

Слуги выбежали на нижнюю террасу, к самому морю, хлопая в ладоши и смеясь; с островка доносились радостные крики; еще и еще лодки отваливали от берега.

— Что ты сказала? — переспросил Констанций.

— Ничего. Это я сама с собой.

— Мне показалось — что‑то о горящей Трое.

— Разве? Не знаю. Может быть.

— В высшей степени неуместное сравнение, — произнес Констанций Хлор.

 

5

ПОЧЕТНОЕ ОДИНОЧЕСТВО

 

Тринадцать лет Елена жила одна. Ее волосы, когда‑то ярко‑рыжие, поседели, но она не хотела их красить и только скрывала под шелковым платком. Она погрузнела, держалась спокойнее, двигалась решительнее, говорила властно и веско, уверенно вела свое хозяйство и следила за тем, чтобы все ее распоряжения выполнялись. После возвышения Констанция она переехала из их дома на виллу бывшего мужа, купила и огородила стеной обширный участок земли и превратила его в плодородные угодья. Она знала наперечет всех, кто у нее работал, знала, где сколько скота и какой урожай приносит каждое поле. Вино из ее владений продавалось на столичном базаре за хорошую цену. Чуть дальше к западу разбивались о скалы прибрежных островов огромные волны; чуть дальше к востоку на высокогорные леса налетали зимой снежные бури, неведомые жителям равнины, которые узнавали о них только по рваным свинцовым тучам над вершинами и по обломкам, которые сносило в спокойные воды пролива и прибивало к берегу, где их собирали мальчишки. Так, среди миртов и олеандров, ящериц и цикад, Елена вела свою тихую, одинокую жизнь, безропотно сложив с себя бремя женственности. Казалось, здесь, вдали от родины, ей и суждено со временем лечь в могилу.

Констанций спокойно царствовал в Галлии. Константин испытывал судьбу на Востоке, в войсках Галерия. Жестокий Максимиан наводил страх на италийцев и африканцев. Империя процветала, границы были повсюду надежно защищены, богатства росли. А вдали от всех, на берегах Пропонтиды, где разряженные придворные стояли, словно манекены, столь же неподвижные, как и то чучело, которое когда‑то висело при дворе персидского царя, где евнухи разбегались в стороны, словно муравьи, когда мимо проходил легионер, — там, в самой глубокой ячейке зловонного термитника власти, снедаемому бесконечной скукой Диоклетиану вздумалось вспомнить о местах, где он провел детство.

Он приказал выстроить себе тихое прибежище на берегу Адриатического моря. Со всей провинции согнали рабочих, на склоне холма вырубили лес, в бухте качались на волнах суда, подвозившие материалы для стройки. Стены дворца росли с необыкновенной быстротой.

Для Елены и Кальпурнии новый дворец был как бельмо на глазу. Однажды, когда он был уже почти готов, они приехали на него посмотреть. Дворец был величиной с целый военный городок; с прилегающих ферм всех выселили, а поля изрезали колесами повозок или вытоптали — дворец стоял посреди огромного пустыря, который сам же и вызвал к жизни. Земля с втоптанным в нее каменным мусором после недавних дождей раскисла в тесто и налипала женщинам на ноги, когда они вслед за главным надсмотрщиком шли по сводчатым туннелям и свежевырубленным в камне пещерам. Целый час бродили они по белесой грязи. Им показали подъемные краны, бетономешалки, систему центрального отопления — все соответствовало самым новейшим образцам. Вокруг Елены и Кальпурнии и над их головами кучки рабочих тянули веревки, крутили лебедки, тащили на катках огромные каменные блоки и ставили их на место; искусные мастера‑каменотесы, сидя верхом на лесах, час за часом и метр за метром вырубали на стенах завитки украшений. Дамы похвалили размах и эффективность работ, вежливо распрощались и, оказавшись наедине в карете, в ужасе переглянулись.

— В Британии такая архитектура никому бы не понравилась, — сказала Елена.

— Наверное, это последняя мода, моя дорогая.

— Ни единого окна во всем дворце!

— И это — на нашем прекрасном побережье...

— Я никогда не видела Диоклетиана. Мой муж очень его уважал, но я не думаю, что он хороший человек.

— Эти места никогда уже не будут прежними, если он переедет сюда жить.

— Может быть, он сюда никогда и не приедет. Императоры не всегда делают то, чего им хочется.

Но он приехал раньше, чем его ожидали, когда дворец еще не был обставлен; приехал без музыки — легион, маршировавший в полном молчании, и посреди него носилки, вокруг которых суетились секретари и лекари. Все они исчезли внутри нового дворца, словно гномы, о которых в детстве, в Колчестере, рассказывала Елене няня, — в расщелине скалы. Разнеслись слухи, что император при смерти, в агонии; потом, через шесть месяцев, процессия снова показалась из дворца и направилась на восток, по дороге, ведущей в Никомедию. Говорили, что он еще вернется; далматинцы смотрели, слушали и по‑прежнему угрюмо молчали.

— Пожалуй, я уеду отсюда, — сказала Кальпурния. — Мне все время было не по себе, пока этот тип жил поблизости. Давай вместе переберемся в Италию.

— Я уже никуда не хочу. Время прошло. Когда‑то я мечтала путешествовать — в Трою, в Рим. Потом хотела только домой, в Британию. А теперь пустила корни здесь, и живет тут император или нет — мне все равно.

— Говорят, Констанций станет императором Запада. Вот почему Диоклетиан отправился в Никомедию. И он, и Максимиан собираются в отставку [18].

— Бедный Хлор, — сказала Елена. — Ему пришлось так долго ждать. Теперь он, наверное, уже совсем старый. Надеюсь, он еще сможет порадоваться. Он так этого хотел.

— Это будет многое значить для Константина.

— Боже сохрани! Я иногда надеюсь, что он сумеет держаться подальше от политики. И может быть, когда‑нибудь, отслужив свое, захочет приехать и поселиться здесь, со мной. Он теперь женат, у него сын. Я приготовила для них уютный дом, как раз такой, какой нужен полководцу в отставке. Только бы он держался подальше от политики.

— Трудно ожидать этого от сына императора.

— О, у Хлора есть жена от политики и множество детей от политики. А нам с Константином хватит и частной жизни.

Она регулярно получала от Константина заботливые письма из Египта, Сирии, Персии, Армении и нередко — экзотические подарки. Его портрет работы греческого художника висел у нее в спальне. По слухам, Константин отличался огромной силой, был хорошим воином и пользовался любовью и у солдат, и при дворе. Всякий отставной офицер, приехавший с Востока, всегда мог рассчитывать на ее гостеприимство и на вознаграждение за весточку о нем. О Минервине, его жене, она мало что знала. «Наверное, и Хлор почти ничего обо мне не писал», — думала она. Ее внука назвали Криспом — это было одно из традиционных имен Флавиев.

— Я думаю, он мог бы и забыть, что его род происходит из Мезии, — сказала она.

— Может быть, он этим гордится, — возразила Кальпурния.

— Вряд ли. Все они такие скучные, насквозь деловые люди.

— Но это как‑никак императорский род.

— Ох, и про это ему надо бы забыть.

Елена прикупила еще земли, хотя после того, как Диоклетиан начал строиться на побережье, цены здесь стали расти; затеяла обширные работы по осушению бесплодных засоленных низин. «Он привык к грандиозным предприятиям, — объясняла она. — Надо же будет ему здесь чем‑нибудь заниматься». Заложила плантацию низкорослых оливковых деревьев — особого испанского сорта, медленно растущих, но очень урожайных. «Может быть, к тому времени, когда они принесут плоды, Константин будет уже здесь», — говорила она. Сын постоянно находился в центре всех ее планов.

Наконец, тринадцать лет спустя, он неожиданно явился, и все эти планы сразу рухнули.

Он приехал, когда солнце садилось.

— На рассвете мы уезжаем, — сказал он. — И ты тоже, мама.

Он был в точности такой, каким она его себе представляла, — словно оживший портрет: рослый, ласковый и властный.

— Мой мальчик, но сейчас я никуда не могу ехать.

— Я потом все объясню. Пойду присмотрю за лошадьми, пока не стемнело. Там, в вестибюле, Минервина с мальчиком. Узнай, не нужно ли им чего‑нибудь.

Дело прежде всего; Елена вышла в вестибюль и увидела молодую женщину с маленьким мальчиком, которая, почти без чувств от усталости, полулежала на мраморной скамье — видно было, что она опустилась на нее сразу, как только вошла, и подняться у нее не было сил.

— Дорогая моя, я мать Константина. Ты, наверное, совсем выбилась из сил.

Вместо ответа Минервина только расплакалась.

— Мама всегда усталая, — сообщил ребенок. — А я всегда голодный.

Он уверенно расхаживал взад и вперед, с любопытством разглядывая все вокруг.

— Я совсем не хочу спать, — заявил он. Слуги вносили вьюки.

— Может быть, ты хочешь чего‑нибудь поесть? — спросила Елена невестку. — Или принять ванну перед обедом?

— Не хочу я ничего есть, я хочу только лечь.

Елена отвела ее в комнату. Служанка хотела помочь ей раздеться, но Минервина, едва разувшись, повалилась на постель, повернулась к стене и мгновенно заснула. Елена некоторое время смотрела на нее, а потом вышла, уводя с собой Криспа.

— Мы так долго ехали, — сказал он. — На каждой станции отец перед тем, как уехать, приказывал всем лошадям, какие там оставались, перерезать поджилки. А прошлую ночь мы вообще не ночевали. Только прилегли ненадолго на соломе на каком‑то постоялом дворе.

— Давай‑ка посмотрим, не найдется ли чего тебе на ужин. Я твоя бабушка.

— А мой дедушка — император. Значит, ты императрица?

— Нет.

— Тогда ты мне ненастоящая бабушка, да? Отец говорит, что у меня был еще один дедушка, но он, наверное, тоже ненастоящий. А мы не пойдем к морю?

— Может быть, завтра.

— Завтра нам надо будет опять ехать. Я буду моряком, когда стану императором.

— Ты хочешь стать императором, Крисп?

— Конечно. Понимаешь, есть два сорта императоров — плохие и хорошие. Плохой император хочет сделать так, чтобы мы не смогли добраться до хорошего императора, моего дедушки. Но у него ничего не выйдет. Мы слишком быстро ехали и покалечили всех его лошадей.

— Все пошло насмарку, — сказал Константин после ужина. — Пока там был Диоклетиан, дела еще кое‑как шли. А теперь повсюду поднимутся мятежи. Ты должна перебраться туда, где правит твой отец.

— Мой дорогой мальчик, ну кому нужна женщина вроде меня, которая тихо живет здесь своей частной жизнью?

— Ты ничего не понимаешь в нынешней политике, мама. Теперь нет больше никакой частной жизни. Ты моя мать, и Галерию этого будет достаточно.

— Но ты же трибун в войске Галерия. Тебе следовало бы быть вместе со своими людьми, а вместо этого ты скачешь через все Балканы и калечишь хороших коней.

— У меня нет выбора. Потом историки напишут обо мне, что я, желая остаться в живых, решительно добивался власти.

— Ах, историки... Я много читала, пока сидела тут год за годом. Держись подальше от истории, Константин. Останься здесь и посмотри, сколько всего тут сделано — сколько расчищено полей, осушено болот, заложено плантаций. А если я уеду, все это пропадет.

— Мама, сейчас пропадает вся империя. Последние сто лет мы держались только за счет нахальства и чистого везения. Люди думают, что империя вечна. Они сидят по домам, читают Вергилия и считают, что все должно идти, как прежде, само собой, без всяких усилий с чьей‑нибудь стороны. Там, на границе, я наблюдал, как за год загубили целую провинцию. В последнее время меня преследует кошмар — я вижу, что может случиться в один прекрасный день, если мы перестанем бороться. Сплошная пыльная пустыня, пересохшие каналы в Африке и Месопотамии, разрушенные акведуки в Европе — там и сям полуразвалившиеся арки, а вокруг — мертвая страна, поделенная между тысячью враждующих варварских вождей.

— Так ты поэтому собираешься объединиться с Божественным Максимианом? — спросила Елена. — И это, значит, должно спасти мир?

— Ну уж и Божественный, — сказал Константин. — Неужели ты думаешь, что кто‑нибудь вправду считает Максимиана богом? Неужели кто‑нибудь еще верит в богов — даже в Августа или Аполлона?

— Да, богов слишком много, — согласилась Елена. — И с каждым днем становится все больше. Никто не может верить во всех богов.

— Знаешь, на чем еще держится мир? Не на богах, не на законе и не на войске. Всего лишь на одном слове. На давнем предрассудке, будто есть на свете священный город Рим. На обмане, который устарел уже двести лет назад.

— Мне не нравится, когда ты так говоришь, Константин.

— Еще бы, конечно. Наше счастье, что есть еще миллионы простых старомодных людей вроде тебя, которым становится не по себе, когда имя Рима упоминают всуе. Вот на чем держится мир — на том, что людям становится не по себе. Ни Милан, ни Никомедия ни у кого такого чувства не вызывают, хотя в смысле политики они сейчас куда важнее. Все дело в том, что Рим священен. Если бы мы только могли снова сделать его действительно священным... Но вместо этого мы имеем христиан. Видела бы ты, какие улики предъявляли на судебных процессах над ними в Никомедии! Ты знаешь, как они называют Рим? «Матерью разврата»! Я сам читал это в их книгах.

— Но ведь с ними уже расправились?

— Слишком поздно. Они везде. Они разложили и войско, и гражданские службы. Их нельзя рассеять, как Тит рассеял евреев. Это целое государство в государстве, со своими законами и своими чиновниками. Мой отец на своей территории даже не пытался привести эдикты [19] в действие.

Мне говорили, что они составляют половину его двора. У них есть свои святые места в самом Риме — могилы их первых вождей. У них есть собственный император или что‑то вроде этого — он сейчас живет в Риме и оттуда рассылает приказы. Они — самая большая опасность для империи.

Константин умолк и устало потянулся.

— Завтра ты едешь с нами, мама.

— Только не завтра. Я не могу вдруг взять и бросить всех этих людей. Они вправе ожидать от меня большего. Я ведь не росла при таком дворе, как ты, сын мой. И потом, я сомневаюсь, чтобы твой отец был мне так уж рад. Поезжай сам и найди для меня какое‑нибудь тихое место на севере. А потом я поеду следом.

И она добавила:

— А эти христиане — может быть, и они считают Рим священным городом?

— Мама, дорогая, я же тебе говорил, в их книгах...

— Ах, в книгах... — протянула Елена.

 

6

ANCIEN REGIME [20]

 

На террасе индийская обезьяна — дорогой подарок от одного заезжего дипломата — звякала своей золотой цепочкой. Елена бросила ей сливу.

— Припоминаю, — сказала она, — как‑то покойный муж сказал мне, что отныне больше никогда не будет споров о престолонаследии. В этом году у нас целых шесть императоров. По‑моему, это рекорд. Даже меня стали величать императрицей.

— А меня — нет, — заметила Минервина.

— Да, дорогая, но можешь быть уверена — со временем начнут. Не стоит из‑за таких вещей расстраиваться. Я ведь тоже была разведена, ты знаешь, и точно так же, как ты. Тогда меня это огорчило, но уверяю тебя, в результате я прожила куда более счастливую и спокойную жизнь. Все это — только политика. Думаю, Константин сожалеет о разводе не меньше, чем ты. Мне говорили, что эта Фавста — одиозная фигура, вокруг нее одни только христиане. А потом у тебя ведь есть Крисп. Моего мальчика у меня забрали, ты же знаешь. Ты бы занялась садом. Мне очень хотелось бы знать, как там мои сады. Но при таком обилии императоров о том, чтобы куда‑то поехать, не может быть и речи. Если бы только они перестали воевать между собой, я бы с удовольствием вернулась в Далмацию. Правда, и здесь очень мило.

Вот уже третье лето они жили в Игале, в двух часах езды от Трира. Константин оставил их здесь, отправившись завоевывать власть. Они не были совсем забыты: Минервина получила по почте бумаги о своем разводе, а Елена почти одновременно — грамоту, где она провозглашалась Вдовствующей Императрицей. Однажды, совершенно неожиданно, к ним ненадолго заехал Константин, который ознаменовал свое пребывание тем, что перебил в цирке целую армию безоружных франков.

Место, где они поселились, оказалось вполне пригодным для жизни, — правда, оно подходило скорее для дамы в возрасте Елены, чем для Минервины. Здесь можно было любоваться громадной мраморной статуей Юпитера, железным изваянием Меркурия и раскрашенной фигурой Купидона, но ими и исчерпывался список достопримечательностей, привлекавших путешественников. Впрочем, эти произведения были в самом деле достойны внимания. Купидон, распятый на кресте женщинами, был трогателен до слез. Летящего Меркурия поддерживали в воздухе две огромные каменные глыбы. А Юпитер держал золотую кадильницу в два фута диаметром, которая казалась игрушечной в его мраморной руке, и горевшие в ней крупицы фимиама заполняли весь храм сладким ароматом, не сгорая и даже не убывая.

— Конечно, это фокус, — говорила Елена. — Но я не могу понять, как они это делают, и никогда не устану смотреть.

Помимо этих баснословных сокровищ, в Трире было немало привлекательного. Его сады спускались к самому Мозелю и поднимались по склонам холмов; шлюзы на реке были украшены золотыми звездами и увенчаны пятью огромными коронами. Это было очаровательное место, где роскошь и шик Милана смягчались неким особым привкусом Севера, который Елена чувствовала и любила.

Ощущалось здесь и нечто от кельтов, что Елене было еще дороже. В городе жило множество поэтов. «Я не думаю, чтобы они что‑то собой представляли, — говорила Елена в ответ на недовольные вопросы Минервины, — но они очень милые молодые люди и ужасно бедны; они любят приходить ко мне и, читая свои стихи, очень напоминают мне моего дорогого отца, когда он впадал в поэтическое настроение».

Минервина в салоне Елены зевала: у себя на Ближнем Востоке она привыкла к совсем другому времяпрепровождению. А Лактанций [21] старался там не показываться. Прославленный ритор считался учителем Криспа, однако учение под его руководством шло без особого успеха, а вскоре было и вовсе заброшено. Это было вполне в духе туманных представлений Константина о роскоши — отыскать невесть где величайшего из живущих прозаиков‑стилистов и поручить ему обучать грамоте проказливого наследника. Теперь Крисп целыми днями играл с корабликами и маленькими катапультами и командовал своими сверстниками, а Лактанций у себя занимался любимым делом. Он являлся по вызову, когда Елена хотела им похвастать, а иногда приходил навестить дам и по собственному почину — как, например, в этот день, когда он решил напомнить им о своем присутствии во дворце. Не из тщеславия — для этого он был слишком стар, — но оказаться в полном забвении ему тоже не хотелось.

Служба здесь вполне его устраивала: он был христианин и едва успел вовремя выбраться из Никомедии. Половина его друзей стали жертвами последней волны арестов и казней, а уцелевшие время от времени появлялись в Трире и рассказывали о пережитых ужасах. Беженцы стремились в Трир, потому что это был один из самых безопасных городов Европы — епископ и бесчисленные священники занимались здесь своим делом открыто и без помех, так что опасность остаться без причащения здесь не грозила. Правда, Лактанция раздражало отсутствие в городе теологической библиотеки. Епископ был замечательный человек, но книг почти не держал. Сам же Лактанций смог вывезти только собственные рукописи и при всех своих несравненных способностях к изящному выражению мыслей обнаружил, что выражать ему стало как‑то нечего; к тому же он постоянно боялся впасть в какую‑нибудь ересь. Он обожал писать; он сплетал и разукрашивал фразы, проявляя высочайшее искусство в употреблении каждого слова в самом его чистом и точном смысле; он любил играть с синтаксисом и риторическими фигурами, словно котенок с бумажкой. Но хотя слова могли все, им не под силу было только одно — самим порождать смысл. «Будь я посмелее, — думал иногда Лактанций, — решись я остаться поближе к центру событий, где‑нибудь по ту сторону Альп, — я мог бы стать великим писателем».

Христианство было не единственной религией, которая процветала в терпимой атмосфере Трира. Город, напоминавший в этом отношении скорее Восток, чем Север, кишел всевозможными мистагогами, и Минервина, привыкшая в Азии к их обществу, собирала у себя обширный кружок гностиков, чем вызывала большое недовольство у Елены. Почти все, что делала Минервина, Елене не нравилось, однако та терпела ее ради Криспа, которому шел уже одиннадцатый год: в любящих глазах бабушки он словно бы заново повторял озорное детство Константина.

Этих своих друзей и имела в виду Минервина, когда сказала:

— Я буду очень рада, когда мы переедем обратно в город. Здесь мне не хватает родственных душ.

— А твоих единомышленников, Лактанций, здесь, в Игале, по‑моему, живет целая колония?

— Три семейства, для которых ты, царица, великодушно подыскала жилье, когда они приехали из Фракии. К ним ходит священник, и я тоже захожу иногда. Они, по‑моему, вполне счастливы, хотя эта страна им и чужая: они люди простые и не знают латыни.

— Странно, что сейчас повсюду так много говорят о христианах. Мне не припомнится, чтобы я, когда жила в Британии, что‑нибудь про них слышала.

— Там у нас тоже были мученики — конечно, до правления твоего царственного супруга. Мы очень гордимся Альбаном [22].

Минервина неодобрительно заерзала в кресле.

— Я считаю, что вся эта шумиха вокруг гонений сильно преувеличена. Думаю, скоро она сойдет на нет.

— Наверное, для твоих людей, Лактанций, это трудное время, — сказала Елена.

— Да, но и славное тоже.

— Позволь, Лактанций, ну какая же тут слава, когда тебя арестовывают? — возразила Минервина. — Это чистой воды тщеславие. А если ты так считаешь, то почему не остался дома, в Никомедии? Там такой славы хватает.

— Не всякий человек может стать мучеником — точно так же, как не всякий может стать писателем. Для этого нужны особые качества. Моя роль скромнее, хотя тоже не лишена значения. Если свести две пословицы в одну, я бы сказал: «Искусство вечно и превозможет все». Понимаете, можно придать безупречную форму заблуждению, а можно истину облечь в неудачную форму. Представьте себе, например, как через много лет, когда будет казаться, что все беды церкви уже позади, появится какой‑нибудь отступник — мой собрат по перу, лживый историк с умом Тацита или Цицерона и с душой животного. — Он кивнул в сторону обезьяны, которая забряцала своей цепочкой и протянула лапу, прося подачки. — И как этот человек сделает своей целью очернение мучеников и оправдание их преследователей. Его будут снова и снова опровергать, но его писания останутся в памяти людей даже тогда, когда эти опровержения будут позабыты. Вот что делает стиль — он подобен египетскому искусству бальзамирования. Не следует им пренебрегать.

— Лактанций, дорогой, ну не надо воспринимать все так серьезно. Никто тобой не пренебрегает. Мы просто пошутили. И я безусловно никогда не разрешу тебе вернуться на Восток. Ты прелесть, и здесь все тебя очень любят.

— Госпожа, ты слишком добра ко мне.

С первыми осенними холодами все их громоздкое хозяйство снова перебралось в Трир: сначала авангард, за ним главное войско и потом арьергард, словно на военных маневрах, из‑за чего не такой уж дальний переезд затянулся настолько, насколько было возможно. Минервина обнаружила, что весь город — точнее, весь круг ее знакомых — взволнован предстоящим приездом из Марселя некоего высокопоставленного гностика, слава которого намного опередила его самого. По слухам, его учение представляло собой последнее слово Высокой Философии.

— Но чтобы в моем доме его не было, — решительно заявила Елена. — Я об этом и слышать не желаю.

— Не думаю, чтобы он захотел прийти, — сказала Минервина. — Уверена, он не жалует высший свет. Наверное, устроится в маленькой комнатке у кого‑нибудь из родственных душ. Ты знаешь, они целыми неделями обходятся без еды и сна.

Однако, когда великий мудрец наконец прибыл, он не побрезговал гостеприимством второго в Трире по богатству и значению дома.

— Ты ведь пойдешь его послушать? — не раз спрашивала Минервина. Елену, при всей привычной размеренности ее жизни и видимой самоуверенности, всегда мучило подозрение, что где‑то есть еще что‑то важное, чего нельзя упустить, и поэтому в конце концов она согласилась.

Когда этот день наступил, Елена, как того требовало ее высокое положение, явилась последней. Хозяйка дома встретила ее на лестнице, провела в зал, заполненный дамами — не только любительницами мистики, но и всем цветом высшего общества Трира, — и усадила в кресло, поставленное, по ее распоряжению, в сторонке, у стены. Приезжий мудрец был уже на месте. Поклонившись императрице и хозяйке — и обнаружив при этом хорошее знакомство с манерами высшего света, — он заговорил.

Елена начала с того, что стала возиться со своими шалями: в зале с центральным отоплением было очень жарко, и в конце концов она, сняв шерстяную шаль, накинула вместо нее легкую, из азиатского шелка. При этом не обошлось без некоторой суеты рабынь вокруг ее кресла. Потом она огляделась, любезно кивнула нескольким знакомым, сложила руки на коленях и принялась слушать.

Ученый, пожилой и толстый, с бородой мудреца и в простой одежде, держался, как опытный профессиональный философ. Он внимательно оглядел слушателей, ища среди них сочувствующих, и на мгновение встретился взглядом с Еленой. Как раз в этот момент он произносил ее имя, и ей показалось, что в голосе его прозвучало что‑то знакомое.

— София, — говорил он, — та, что в образе Астарты рассталась с земной плотью в Тире, а в образе Елены была спутницей Симона, Высоко Стоящего, та многоликая, что была последней и самой темной из тридцати Эонов Света и, опрометчиво предавшись любви, стала матерью семи земных властителей...

Его мелодичный голос вызвал у Елены воспоминание о давнем, почти забытом прошлом — о продуваемой ветром комнате на верхнем этаже замка.

«Так и есть, это он, — подумала Елена. — Ошибки быть не может — Марсий, и со всеми своими прежними фокусами».

Дамы вокруг нее внимали, как зачарованные, каждая по‑своему. Некоторые принесли дощечки для письма, но мало кто делал записи. Елена заметила, что одна из ее соседок два раза написала слово «Демиург» и два раза его стерла. Те, кто еще пытался следить за ходом мыслей Марсия, напряженно слушали; другие, уносимые потоком туманного красноречия и даже не пытавшиеся ему сопротивляться, блаженствовали: они получили то, за чем пришли. Елена окинула взглядом ряды сосредоточенных лиц, потом посмотрела на Минервину, сидевшую за столом рядом с мудрецом, — та после каждой его фразы кивала, как будто и сама так думала.

— Все вещи двойственны, — сказал Марсий, и Минервина снова кивнула. — Сначала приходят заблуждения, а потом вмешивается Гносис. Досифей понял, что он не есть Высоко Стоящий, признал свое заблуждение и, познав это, слился духом с Двадцатью Девятью и с Еленой, Тридцатой полусущностью («Ну, это не про меня», — подумала Елена), которая есть мать и в то же время невеста изначального Адама...

Минервина серьезно кивнула, отчего у нее заметно выпятился второй подбородок, и у Елены вдруг возникло совершенно неприличное и не подобающее случаю, но непреодолимое побуждение — нечто когда‑то ей свойственное, но давно подавленное, несовместимое с ее положением, с браком и материнством, с заботами обширного хозяйства, с масляными жомами и сбором миндаля, с ее тридцатилетним жизненным опытом, с озадаченными лицами дам в этом душном, жарком зале; нечто неотделимое от приморских туманов, конюшен и соленых прядей юных рыжих волос. Елена попыталась бороться с этим побуждением — она заерзала на стуле, прикусила палец, натянула на лицо край шали, стала тереть ногу об ногу, лихорадочно старалась отвлечься, припомнив что‑нибудь неприятное или грустное — вифинийский акцент Минервины или печальную судьбу покинутой Дидоны, — но все было напрасно. Не выдержав, она прыснула, и из‑за того, что так старалась сдержаться, — особенно громко.

Ее веселья никто не разделил. Матрона с дощечкой для письма, чьи глубокомысленные размышления оказались прерваны какими‑то непонятными сдавленными звуками, взглянула на Елену, увидела, что та закрыла лицо шалью, а плечи у нее трясутся, и, решив, что это рыдания и что она пропустила нечто патетическое, изобразила на лице горестное выражение, чтобы не быть заподозренной в недостаточной тонкости чувств.

Голос мудреца все журчал, и, когда Елена наконец смогла взять себя в руки, оказалось, что он уже заканчивает. Хозяйка принялась благодарить его: «Я уверена, что мы теперь намного лучше понимаем эту важную проблему... Наш гость любезно согласился ответить на вопросы...»

Сначала никто не решался заговорить, потом кто‑то спросил:

— Я не совсем поняла — был Демиург Эоном или нет?

— Нет, уважаемая госпожа. Одна из задач моего скромного сообщения состояла как раз в том, чтобы доказать, что он им не был.

— А‑а... Спасибо.

Минервина кивнула с таким видом, как будто хотела сказать: «Я бы тебе то же самое объяснила, только не так вежливо».

Снова наступила пауза, а потом Елена громко и отчетливо, словно на уроке, произнесла:

— Я хотела бы знать вот что. Когда и где все это происходило? И откуда тебе это известно?

Минервина нахмурилась. Марсий ответил:

— Все это происходит вне пространства и времени. Истинность утверждений заложена в них самих и по своей природе не требует материальных доказательств.

— Но тогда скажи, прошу тебя, как ты это узнал?

— Для этого понадобились терпеливые, пусть и скромные, изыскания на протяжении всей моей жизни.

— Изыскания чего?

— На то, чтобы изложить это в подробностях, понадобится, боюсь, еще целая жизнь.

Его остроумный ответ был встречен восхищенным гулом, после чего хозяйка, встав, закрыла заседание. Дамы, шурша нарядами, окружили мудреца, но он, отмахнувшись от их комплиментов, подошел к Елене.

— Мне говорили, что ты, царица, возможно, окажешь мне честь и придешь.

— Я никак не надеялась, что ты меня узнаешь. Боюсь, я мало что поняла из того, что ты говорил. Но я очень рада видеть, что ты преуспеваешь. Ты... ты можешь теперь путешествовать куда хочешь?

— Да, я получил свободу много лет назад благодаря одной доброй и глупой старой женщине, которой понравились мои стихи.

— Ты побывал в Александрии?

— Пока еще нет, но я нашел то, что искал. А ты побывала в Трое, царица?

— Нет... О, нет.

— А в Риме?

— Даже там — нет.

— Но ты нашла то, что искала?

— Я примирилась с тем, что нашла. Ведь это то же самое?

— Для большинства людей — да. Но ты, мне кажется, хотела большего.

— Когда‑то. Моя молодость прошла.

— Но твои вопросы — «Когда? Где? Откуда известно?» — это же детские вопросы.

— Вот потому‑то твоя религия, Марсий, мне и не подходит. Если я когда‑нибудь найду себе наставника в вере, то это будет такой наставник, который обращался бы к детям.

— Увы, это не в духе времени. Мы живем в очень древнем мире. Мы слишком много знаем. Чтобы ответить на твои вопросы, нам надо было бы все забыть и заново родиться.

Дамы, которым не терпелось поговорить с Марсием, стояли поодаль, ожидая, когда закончится его беседа с царственной особой. Елена отпустила его к ним, и ее проводили к носилкам. Минервина осталась, чтобы наслаждаться его дальнейшими откровениями.

В тот вечер Елена послала за Лактанцием и сказала ему:

— Я сегодня послушала этого ученого. Оказалось, что я хорошо его знаю. Он когда‑то был рабом моего отца в Британии. С тех пор он изрядно потолстел и прославился. Я не могла понять ни слова из гого, что он говорил. Ведь это все чушь, да?

— Совершенная чушь, царица.

— Я так и думала, просто хотела еще раз убедиться. Скажи мне, Лактанций, вот этот ваш бог — если бы я спросила, когда и где его могли видеть, что бы ты ответил?

— Я бы сказал, что в человеческом образе он умер двести семьдесят восемь лет назад в Палестине, в городе, который теперь называется Элия Капитолина.

— Ну, это, во всяком случае, прямой ответ. А откуда ты это знаешь?

— У нас есть рассказы об этом, записанные очевидцами. Кроме того, существует живая память Церкви. Это знание передается от отца к сыну, есть тайные места, нам известные, — пещера, где он родился, могила, куда было положено его тело, могила Петра. Когда‑нибудь они будут известны всем, но сейчас мы храним их тайну. Если ты хочешь посетить эти святые места, ты должна разыскать нужного человека. Он скажет тебе — столько‑то шагов к востоку от такого‑то камня, на который падает тень на восходе солнца в такой‑то день. Это знают всего несколько семей и передают детям. Когда‑нибудь, когда Церковь будет свободной и открытой, в таких уловках не будет необходимости.

— Ну, это в высшей степени интересно. Благодарю тебя, Лактанций. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, царица.

— Значит, никто его не видел почти триста лет?

— Некоторые видели. Мученики видят его сейчас.

— А ты?

— Нет.

— Знаешь ли ты кого‑нибудь, кто его видел?

— Царица, я прошу меня простить. Есть вещи, о которых можно говорить только со своими.

— Я не должна была об этом спрашивать. Всю жизнь я задаю вопросы, которые оскорбляют чувства верующих. Спокойной ночи, Лактанций.

— Спокойной ночи, царица.

 

7

ВТОРАЯ ВЕСНА

 

Прошло четыре года. Криспа вызвали в штаб‑квартиру отца, и он с радостью отправился туда. Минервина вышла замуж за честолюбивого молодого бельга и утратила интерес к Высшей Философии. Индийская обезьяна преждевременно состарилась, занемогла, не перенеся холодных речных туманов, и умерла. А Константин, дождавшись наконец подходящего момента, вступил со своим войском в Италию.

Слухи о происшедшем достигли Трира одновременно с курьером из Рима. Жители города были вне себя от волнения — все, кроме Вдовствующей Императрицы: за свою жизнь она не раз получала подобные известия. Одной победой больше, одним императором меньше; еще одна сделка между победителями, скрепленная еще одним браком без любви, — все это она видела снова и снова. Разделение сфер влияния, начало новых интриг и заговоров — все это без конца повторялось, следуя своим причудливым законам.

В Трире был объявлен Миланский эдикт, провозглашавший терпимость к христианам.

— К чему такие восторги? — говорила Елена. — Здесь никто не трогал христиан еще во времена моего мужа. Ты, Лактанций, уже не первую неделю ходишь с таким видом, словно тебя посетило божественное видение. Ты же историк, ты должен мыслить веками!

— Как историк, царица, я считаю, что мы живем в неповторимое время. Это не такое уж примечательное сражение у Мульвинского моста [23] когда‑нибудь будет стоять наравне с Фермопилами и Акциумом.

— Я пошутила, Лактанций. Конечно, я знаю, почему это вас всех так волнует. Признаюсь, мне тоже немного не по себе. Особенно из‑за этих слухов, будто мой мальчик обратился в христианство. Это правда?

— Не совсем, царица, насколько мы знаем. Но он поручил себя покровительству Христа.

— Ну почему никто никогда не говорит со мной просто и ясно? Неужели я настолько глупа? Я всю жизнь просила только об одном — чтобы на мои простые вопросы мне давали простые ответы, но никогда их не получала. Был в небе крест или нет? Видел его мой сын или нет? Откуда там взялся крест? И если крест был и он его видел, то как он узнал, что этот крест означает? Я не хочу сказать, что много понимаю в знамениях, но, по‑моему, это могло предвещать только несчастье. Я прошу лишь об одном — чтобы мне сказали правду. Почему ты не отвечаешь?

Немного помолчав, Лактанций сказал:

— Может быть, потому, что я слишком много читал. Я не тот человек, царица, которому стоит задавать простые вопросы. Ответов на них я не знаю. Есть люди, которые их знают, — они остались на Востоке. Их теперь выпустят из тюрем — тех, кто еще жив. Они смогут тебе ответить, хотя вряд ли так просто и ясно, как тебе хотелось бы. Возможно, все так и было, как говорят. Такие вещи действительно случаются. Каждому из нас временами выпадает возможность избрать истинный путь, и, когда такая возможность предоставляется не простому человеку, а императору, это должно происходить, наверное, особенно эффектно. Мы знаем только одно — император ведет себя так, словно действительно видел знамение. Ты же знаешь, он разрешил Церкви выйти из подполья.

— И встать рядом с Юпитером, Изидой и Венерой Фригийской.

— Христианство — не такая религия, царица. Она не может делить место ни с кем. Став свободной, она победит.

— Тогда, может быть, в гонениях на нее был свой смысл?

— Кровь мучеников — это семя, из которого вырастает Церковь.

— Значит, получается, что вы в любом случае в выигрыше?

— В любом. Нам это обещано, царица.

— Вот всегда этим кончается, Лактанций, когда мы с тобой говорим о религии. Ты никогда не отвечаешь толком на мои вопросы, но у меня часто остается такое чувство, будто ответ был совсем близок и нам надо было всего лишь приложить еще немного усилий, чтобы до него добраться. Сначала все понятно — до какого‑то места, и дальше — тоже. Но вот миновать это место никак не получается. Что ж, я уже старая женщина, мне меняться поздно.

Но в эту неповторимую пору весеннего обновления не меняться было невозможно — даже в таком терпимом городе, как Трир, даже такому замкнутому в себе человеку, каким была Елена. Безграничная скука, бравшая начало в мертвом сердце Диоклетиана, пронизавшая и опутавшая паутиной безумия все вокруг, исчезла бесследно, словно кончился некий мор. Из щелей каменной кладки, из вытоптанной догола земли повсюду показывались молодые зеленые ростки с распускавшимися на них листочками. В такое рассветное время, размышлял Лактанций, быть старым — просто счастье. Прожить всю жизнь надеждой, теплившейся вопреки разуму — или, вернее, порожденной только разумом и чувством и никак не вытекающей из жизненного опыта или холодного расчета, — и увидеть, как эта надежда повсюду воплощается в жизнь, приобретая зримые, обыденные формы, — словно вдруг поднимается туман, и мореплаватели видят, что их корабль, без всякой заслуги с их стороны, оказался у входа в тихую, безопасную гавань; уловить проблеск простоты в мире, который казался сложнейшим сплетением превратностей, — все это, размышлял Лактанций, по своему великолепию не уступает сошествию Святого Духа.

Кому, как не ему, следовало бы ясно понимать, что происходит вокруг, — но он, ошеломленный, чувствовал, что не поспевает за временем, ему впервые не хватало слов, и в голову приходили только избитые фразы придворных панегириков. События громоздились одно на другое, нарушив свой привычный неспешный ход. Повсюду следствия не соответствовали причинам, действия — побуждениям, энергия движения неизмеримо превосходила силу исходного толчка. Все было как во сне, когда всадник видит перед собой непреодолимое препятствие, но вдруг у его коня вырастают крылья и он взмывает высоко вверх, или когда человек пытается сдвинуть скалу и вдруг обнаруживает, что она невесома. Лактанций так и не научился обуздывать свои симпатии, как рекомендовали ему критики. Что ему оставалось теперь, как не прекратить попытки проникнуть в тайну происходящего и не начать прославлять его непосредственную причину — далекого, загадочного императора?

Если исходить из установленных исторических фактов, то Константин сделал не так уж много. В большей части Западной Римской империи Миланский эдикт всего лишь упорядочил уже существовавшую практику; на Востоке же он представлял собой хрупкое перемирие, вскоре нарушенное. Высшее Божество, которое признал Константин, далеко не соответствовало христианской Троице; лабарум [24] представлял собой всего лишь геральдически стилизованное изображение креста, на котором казнили мучеников. Все это было очень туманно и слишком явно рассчитано на то, чтобы всем угодить, — счастливая идея, пришедшая в голову человеку, слишком занятому, чтобы углубляться во всякие тонкости. Константин вступил в соглашение с союзником, сила которого была ему неизвестна, а окончательное решение всех проблем отложил на будущее. Так могло показаться стратегам Востока, скрупулезно подсчитывавшим возможности сторон — легион за легионом, житницу за житницей; может быть, так казалось и самому Константину. Но когда весть об этом разнеслась по всему христианскому миру, с каждого алтаря повеял свежий ветер молитвы, который, крепчая, достиг такой силы, что снес весь приземистый и душный купол Старого Мира, как вихрь срывает соломенную крышу с сарая, и перед людьми открылась блистающая даль безбрежного пространства.

А цезари с их короткой памятью все сражались. Они переходили границы, заключали союзы и разрывали их, распоряжались браками, разводами и усыновлениями незаконных детей, казнили пленников, предавали союзников, бросали на произвол судьбы свои погибающие армии, хвастались и предавались отчаянию, закалывались собственным мечом или молили о пощаде. Все крохотные колесики власти вертелись точно так же, как прежде, словно в часах, которые продолжают тикать на руке покойника.

А далеко в тылу дамы царственного рода коротали время со своими евнухами и исповедниками, и выписанные из Африки обаятельные молодые священники, прекрасно воспитанные и образованные, излагали им всевозможные варианты ортодоксальной веры: сегодня они толковали о Донате, завтра об Арии [25].

Все удавалось Константину, и в конце концов он от всей души поверил, что непобедим. Время от времени среди мирской суеты мелькала еще более яркая фигура — молодой Крисп, воплощение отваги и верности, последний продолжатель высоких воинских традиций Рима, на чьем щите люди, наделенные воображением, видели давно забытые геральдические эмблемы Гектора. Вести о нем доходили до Елены, как когда‑то — вести о его отце, и она встречала их с такой же радостью. Его имя всегда упоминалось во время служб в ее дворцовой церкви. Ибо Елена крестилась.

Никто не знает, когда и где это произошло. Никаких записей об этом событии не осталось. Никакой храм не был построен или заложен. Никакого пышного празднования не было. Скромно, без шума, как и тысячи других, вступила она в купель и вышла из нее другим человеком. Испытывала ли она сожаление, расставаясь с прежними верованиями? Пришлось ли убеждать ее шаг за шагом? Или она, просто решив последовать моде, открыла свою душу Божественной Благодати и, сама об этом не догадываясь, стала ее щедрым источником? Ничего этого мы не знаем. Она была всего лишь одним из зернышек обильного посева.

Наверное, теперь Елена хотела провести последние оставшиеся ей годы в покое? Неугомонный, пытливый дух нашел то, что искал, изгнанник обрел свой дом, империя, вновь объединенная, наслаждалась миром, вера упрочилась, и Вдовствующая Императрица могла теперь уютно возлежать на лаврах, окруженная всеобщим уважением, и готовиться к тому дню, когда будет призвана на небеса и принята там по‑царски?

Те, кто так говорил, не знали новой Елены. Ей было уже за семьдесят, когда Константин прислал ей приглашение на празднование своего юбилея в Риме. И она сразу же, не задумываясь, отправилась туда, где ей до тех пор так и не удалось побывать.

 

8

БОЛЬШОЙ ПРАЗДНИК КОНСТАНТИНА

 

Никто всерьез не ожидал, что Вдовствующая Императрица приедет на юбилейные торжества. Приглашение ей послали исключительно для порядка, и ее согласие переполошило придворных. Никто из них ее никогда не видел, но одно было ясно: при дворе и без нее слишком много женщин. Императрица Фавста, вечный источник всяких неприятностей, — совершенно напрасно Константин перевез ее со всеми детьми на Палатинский холм, отдав Латеранский дворец папе; Констанция, сводная сестра императора и вдова Лициния [26], — присутствие ее и ее сына служило постоянным и болезненным напоминанием об обстоятельствах смерти ее мужа; Анастасия, Евтропия и жены Юлия Константина и Далмация — четыре дамы, с которыми постояно возникала проблема старшинства. Для императрицы Елены в Палатинском дворце места не было.

После долгих споров был выбран Сессорийский дворец — великолепное старинное здание с обширным садом, недалеко от императорского цирка. Правда, оно стояло в окружении трущоб, но можно было полагать, что женщина в таком возрасте не будет часто выходить из дома. Дворец принялись обставлять дорогой мебелью.

Чтобы добраться от Флавиевых ворот до своей вдовьей резиденции, Елене пришлось пересечь весь Рим — сначала по Корсо, потом вдоль подножья Капитолийского холма, через Форум, мимо Колизея, выехать за старую городскую стену и подняться на Целийский холм через арки Клавдиева акведука — только так можно было попасть в это одиноко стоящее величественное здание. В день ее прибытия весь путь был очищен от горожан, но отовсюду, с балконов и боковых улиц, несся гомон полутора миллионов римлян, и везде позади храмов и исторических зданий времен Республики с их величественными фасадами стояли громадные новые, но уже запущенные жилые дома — целые кварталы зданий в десять этажей, выстроенных из дерева и бутового камня, где сдавались внаем квартиры и отдельные комнаты; казалось, эти дома вот‑вот рухнут под тяжестью своих многочисленных обитателей.

Стояла весна, и повсюду среди грязи и мусора били фонтаны. Но красивым Рим не был. По сравнению с Триром он выглядел примитивным и беспорядочным. Красота придет к нему позже. На протяжении многих столетий добыча со всего мира стекалась в Вечный город, скапливалась в нем и бесследно исчезала. Потом — еще не одно столетие — эти богатства будут расточать. Город будут жечь и грабить, его жители разбегутся, мрамор его дворцов пережгут на известь. Его мостовые занесет землей, под разрушенными аркадами станут раскидывать свои шатры цыгане, и козы будут бродить среди зарослей кустарника и осколков разбитых статуй. И только потом придет Красота. Тогда же она была пока лишь в пути, еще очень далеко, она только седлала своих коней при свете предрассветных звезд перед путешествием, которое продлится больше тысячи лет. Красота придет, когда для нее настанет время, чтобы ненадолго поселиться на этих семи холмах.

А пока здесь было просто очень людно. В день своего прибытия, сидя в занавешенных со всех сторон носилках, Елена этого не заметила, но позже, когда, вопреки всеобщим ожиданиям, принялась неутомимо обходить все достопримечательности, ей каждый день встречалось больше мужчин и женщин, чем за всю ее предшествующую жизнь.

Римляне заполняли улицы уже на рассвете и, казалось, не уходили с них вплоть до заката. А после наступления темноты появлялись повозки, на которых крестьяне доставляли на рынки продукты, — при свете факелов они до самого утра с грохотом катились по улицам. Город был перенаселен всегда, но теперь сюда съехалось на юбилейные торжества еще великое множество официальных лиц и зевак, торговцев и жуликов — они готовы были платить любую цену за жилье или спали где придется. Повсюду суетилась разношерстная публика — левантийцы, берберы и чернокожие вперемешку с бледными, тощими и чахлыми обитателями трущоб. Еще несколько лет назад Елена старалась бы держаться от них подальше — многочисленная охрана, не скупясь на толчки и оплеухи, разгоняла бы толпу, чтобы очистить для нее маленький островок уединения, где она могла бы свободно вздохнуть. Но теперь окружающие толпы уже не вызывали у нее неприязни, они не были для нее чужими. Совсем отказаться от охраны она не могла, но постоянно сдерживала охранников и тянулась душой к тем, от кого ее отгораживали их мускулистые спины. Отправляясь к мессе в Латеранскую базилику — Елена часто ходила туда, предпочитая ее своей домовой церкви, — она старалась держаться как можно незаметнее и скромно стояла среди простых прихожан. Она чувствовала себя здесь, словно в паломничестве, и знала, что вокруг нее друзья. Внешне они ничем не отличались от всех остальных, и лица их ни о чем не говорили. Какой‑нибудь фракиец или тевтон мог, повстречав на улице своего соотечественника, обнять его и поговорить на родном языке о родных местах, но распознать христиан в толпе было невозможно. Их интимный семейный круг, в который теперь вошла и Елена, не имел никаких отличительных признаков родства. Любой торговец с тачкой, продающий на углу горячие жареные колбаски с чесноком, любой золотарь со своей вонючей бочкой, любой юрист или его секретарь могли быть такими же частичками этого мистического единства, как и Вдовствующая Императрица. И в любой момент в него мог влиться любой из язычников, кишевших вокруг. Священный город, престол святого Петра, заполняла не просто толпа, а огромное множество живых душ, облеченных в разнообразные тела.

Елена приехала отнюдь не налегке. Ей предшествовал огромный караван с багажом, и целое обширное хозяйство сопровождало ее в дороге. В Сессорийском дворце ее ждали новые припасы, новая мебель и еще одно такое же хозяйство. Чтобы устроиться как следует, нужно было немало времени, а между тем еще до того, как в доме был наведен порядок, к ней стали являться гости. Самого Константина в их числе не было — вместо себя он послал своего главного придворного, который встретил ее у ворот. Каждый день император присылал полные сыновней преданности записки, в которых осведомлялся о ее делах и выражал желание побывать у нее, как только она немного отдохнет после дороги, но так и не пришел. Не приходил и Крисп. Не приходил и живший по соседству папа Сильвестр, которому она послала богатые дары. Он в ответ прислал благословение, но из дома не вышел. Для него наступило нелегкое время. Стоило ему показаться на людях, как пришлось бы принять участие в юбилейных торжествах, которые собирался устроить Константин, — но было невозможно предугадать, будут ли эти торжества христианскими или языческими. Город кишел авгурами; никаких правил, которые подсказали бы ему, как вести себя с человеком, принявшим христианство, но не крещеным — и формально пока еще не считавшимся новообращенным, — и к тому же одновременно щедрым жертвователем, теологом‑дилетантом и языческим Верховным Жрецом, — не существовало. Больше того, совсем некстати прошел возмутительный слух, будто Сильвестр недавно исцелил императора от проказы. Поэтому папа, сославшись на нездоровье, сидел дома и обсуждал со своими архитекторами планы новых базилик.

Первой пришла императрица Фавста, нагруженная хрупкими, дорогими подарками и сгорающая от любопытства. Она пришла даже слишком рано — к вечеру того самого дня, когда Елена приехала в город: не в ее привычках было считаться с удобствами других. Пусть свекровь устала с дороги, пусть в доме беспорядок — она должна была первой увидеть, что представляет собой старушка.

Елена встретила ее довольно прохладно. Ходило много слухов о моральном облике Фавсты, но, хотя до Елены такие слухи не доходили, она видела в Фавсте нечто еще более неприятное — олицетворение того, как делается высокая политика.

Дедом Фавсты был никому не известный человек без имени и образования; ее отцом был пресловутый Максимиан, а старшей сестрой — та, ради кого Констанций развелся с Еленой. А ради самой Фавсты Константин развелся с Минервиной. Их брак имел лишь одну цель — закрепить дружбу Константина с ее отцом и с ее братом Максенцием. Максимиана Константин приказал удавить в Марселе, Максенция немного позже утопил в Тибре, и от всего их показного миротворчества осталась только эта толстая, низкорослая, некрасивая императрица — словно кукла, всплывшая на месте гибели корабля.

Она была на целую голову ниже Елены; когда Фавста улыбалась, на щеках у нее появлялись ямочки. Без посторонней помощи она так и осталась бы невзрачной и непривлекательной, но над ней поработали лучшие специалисты по женской красоте. Она блистала драгоценностями и кокетливо надувала губы. «Точь‑в‑точь большая золотая рыба», — подумала Елена. Однако Фавста не переставала улыбаться, не догадываясь о том, какое впечатление производит. Она твердо решила держаться как можно любезнее. У нее были свои планы и замыслы, а в тот момент — еще и важная конкретная миссия. Сейчас в особой моде была теология, а у тех теологов, которым она покровительствовала, дела складывались не слишком удачно, и Вдовствующая Императрица могла стать ценным союзником. Было очень важно представить ей все в нужном свете, прежде чем к ней наведается кто‑нибудь еще.

— Ах, Сильвестр? — сказала она, пренебрежительно взмахнув пухлой белой рукой. — Ну да, конечно, ты должна с ним встретиться. Этого требует простая вежливость. И мы все, конечно, уважаем его должность. Но сам по себе он ничем не примечателен, могу тебя заверить. Если Сильвестра когда‑нибудь объявят святым, то поминать его надо бы в последний день года. Абсолютно праведный и недалекий старик. Никто про него ничего плохого сказать не может, если не считать того, что он, между нами, несколько зануден. Я, конечно, ничего не имею против праведности. Сейчас все стали праведными. Но человек — это, в конце концов, всего лишь человек. Разумеется, на небесах, когда все мы, праведники, там окажемся, я буду рада с ним беседовать хоть часами. Но здесь, на земле, хочется и чего‑то другого, ведь верно? Вот возьми обоих Евсевиев [27]. Они, кажется, в каком‑то родстве между собой и оба ужасно милы. То есть чувствуешь, что они нам свои. Никомедийца я привезла сюда. Он сейчас вроде как в опале и должен пока держаться подальше от своей епархии. Тут нам повезло. Я как‑нибудь приведу его к тебе. А кесариец не смог приехать. Он из них самый ученый и ужасно занят. Они оба сейчас в большом волнении. Понимаешь, в прошлом году в Никее все получилось не так, как надо. А это было ужасно важно — не знаю в точности почему. Сильвестра все это не интересует, он даже не поехал туда сам, а только послал своих людей, но от них было мало толку. Видишь ли, ни у одного из западных епископов нет ни одной свежей мысли. Они просто говорят: «Такова вера, в которой мы воспитаны. Так нас всегда учили. Вот и все». Я хочу сказать — они не понимают, что нужно идти в ногу с временем. Церковь уже не прячется в подполье, это официальная религия империи. То, чему их учили, может быть, вполне годилось в катакомбах, но теперь нам приходится иметь дело с куда более просвещенным обществом. Я даже не пытаюсь понять, о чем там идет вообще речь, но знаю, что решения собора очень разочаровали даже Гракха.

— Гракха?

— Дорогая моя, мы всегда называем его Гракхом. Понимаешь, из соображений безопасности. У стен есть уши. После этого дурацкого указа, который напрямик поощряет доносчиков, приходится соблюдать всяческую осторожность. Произносить его настоящее имя у нас не принято: при этом все чувствуют себя ужасно неловко. Конечно, нам с тобой можно, но я как‑то уже отвыкла. Так вот, ты знаешь, как у Гракха обстоит дело с греческим языком. Он прекрасно может отдавать на нем приказы и все такое — это называют гарнизонным греческим, — но когда за дело берутся профессиональные риторы, бедняга просто теряется. Он не имел ни малейшего представления, о чем шла речь в Никее. Он хотел только одного — единогласного решения. А половина собора не желала даже вступать в споры, просто не желала слушать. Евсевий мне все про это рассказал. Он сказал, что увидел, как они там сидят, и сразу понял: их не переубедишь. «Такова вера, в которой мы воспитаны», — говорили они. «Но это же противоречит здравому смыслу, — говорил Арий. — Сын не может не быть моложе отца». — «Это таинство», — отвечали они, как будто этим можно все объяснить. А кроме того, там было еще и множество борцов за веру. Конечно, ими нельзя не восхищаться, это потрясающе — что им пришлось претерпеть. Но ведь то, что человеку выкололи глаз или отрезали ногу, еще не делает его теологом, верно? А Гракх, конечно, как солдат питает к ним особое уважение. Так вот, из‑за них, и еще из‑за упрямых епископов Среднего Запада и пограничных провинций — их было не так уж много, но они самые твердолобые, — эти старые тупоумные мракобесы легко одержали верх, Гракх получил свое единогласное решение и был счастлив. Только сейчас он начинает понимать, что на самом деле ничего не было решено. Вселенский собор — самый негодный способ решать такие проблемы. Все это нужно было без всякой огласки уладить во дворце и потом объявить императорским указом. Тогда никто не смог бы возражать. А так мы сталкиваемся с массой формальных сложностей, и все из‑за того, что к делу припутали Святого Духа. Все это — чисто практические вопросы, которые следовало бы решить Гракху. Я хочу сказать — должен же быть какой‑то прогресс! Гомоусия [28] давно устарела. Все‑все авторитеты против гомоусии — или наоборот? Жаль, что здесь нет Евсевия, он бы нам объяснил. У него всегда получается так понятно. Теология — вещь очень увлекательная, только немного туманная. Иногда мне даже немного не хватает прежней тавроболии [29], а тебе?

Императрица Фавста привыкла высказываться свободно, не боясь встретить возражения. Евсевий часто говорил ей, что у нее мужской ум и хватка. Но теперь, когда ее краткая лекция подходила к концу, у нее появилось чувство, что добиться полного успеха ей не удалось. Императрица Елена смотрела на нее недовольно, и вид ее предвещал грозу.

После пугающей паузы Елена спросила:

— А как там Крисп?

— Мы всегда называем его Тарквином.

— Ах да. Прошу тебя, не прими это как назидание, только своего сына и внука я уж буду называть их настоящими именами.

— Ну, и ты увидишь, что все будут пугаться. И вообще о Тарквине сейчас почти не говорят. По‑моему, у него какие‑то неприятности.

— Это крайне странно.

— Только не ссылайся на меня. Я в эти дела не вхожу. Знаю только одно: о нем сейчас почти не говорят, и все. Очень жаль — ведь он такой милый юноша.

— Вот я скоро сама поеду на Палатин и все выясню.

Да, конечно. Только я не знаю толком, кого ты там застанешь. Гракх сейчас никого не принимает. На него опять что‑то нашло. Дорогая моя, я сама его давно не видела. Но я, конечно, буду очень рада тебя там принять. Я хочу показать тебе мою баню. Гракх устроил ее для меня, когда я переезжала из Латеранского дворца. Это что‑то необыкновенное. Я готова никогда из нее не выходить — все остальное по сравнению с этим кажется пустой тратой времени. Даже умереть там было бы наслаждением. В сущности, должна признаться, что мне следовало бы быть там и сейчас. Если я не проведу в бане своих двух часов во второй половине дня, то за ужином никуда не гожусь.

Когда Елена в этот вечер отправилась к себе в спальню, ее ожидал там неприятный сюрприз — на подушке она нашла клочок бумаги, на котором было написано: «Фавста изменяет мужу».

Она с отвращением сожгла записку, подняла на ноги и допросила всех домочадцев. Но никто не смог ей сказать, откуда взялась эта гнусная записка.

Фавста не сразу догадалась, что произвела неблагоприятное впечатление на Елену. Она пришла и на следующий день — в сопровождении Евсевия, знаменитого епископа Никомедийского. «Точь‑в‑точь Марсий, только в большем масштабе», — подумала Елена сразу, как только его увидела. У него были прекрасные темные глаза и мелодичный голос. И он хорошо знал, как надо вести себя со знатными дамами.

— А как поживает наш друг Лактанций? — спросил он. — Скажи мне, царица, что ты думаешь про его сочинение «О смерти гонителей Христовой церкви»? Должен признаться, мне оно не очень понравилось. Там есть такие места, что я даже подумал — он ли это писал. Как‑то грубо все. Я считаю, он сделал ошибку, когда переехал на Запад.

— В Трире много превосходных молодых поэтов, — заметила Елена.

— Конечно, конечно, и я знаю, сколь многим они обязаны твоему покровительству, царица. Но сомневаюсь, чтобы молодые поэты были для Лактанция вполне подходящей компанией. У этих серьезных молодых провинциалов богатое воображение, глубокое чувство природы и множество простейших добродетелей, что весьма похвально. Но такому писателю, как Лактанций, надо бы жить в центре событий.

— А ты, епископ, чувствуешь себя здесь в центре событий? Или считаешь римлян тоже провинциалами?

Евсевий бросил на нее лукавый, вкрадчивый взгляд, который, как он знал, оказывал неотразимое действие на всех или почти на всех; но на Елену он никак не подействовал.

— Ты, царица, задаешь слишком прямые вопросы. Можно ли требовать ответа на них от простого священника? Конечно, центр событий — всегда там, где находится двор императора. Но только — если мне будет тоже позволено высказаться напрямик — повсюду идут разговоры о Великом Движении на Восток, ведь верно?

— А что, идут такие разговоры?

— Я бы сказал так: у Рима, конечно, великое прошлое. Рим сам — прошлое. Но вот будущее... Может быть, это слишком смелое предположение, но я думаю, что через несколько сотен лет люди будут смеяться, когда кто‑нибудь назовет Рим центром христианского мира. Крупным торговым центром — да, несомненно. Все еще главным церковным престолом — возможно. Я уверен, что в вопросах церемониала епископ Римский всегда будет занимать первенствующее место. Но если говорить о великих светочах христианской цивилизации, то где надо будет искать их в будущем? В Антиохии, в Александрии, в Карфагене.

— А также в Никомедии и в Кесарии, — вставила Фавста.

— Может быть, даже и в этих скромных епархиях, царица. Но безусловно не в Риме. Римляне никогда не смогут стать христианами. Прежняя религия у них глубоко в крови. Она — часть всей их общественной жизни. Конечно, за последние десять лет появилось много новоообращенных, но кто они? Почти все — левантинцы. Главный костяк Рима, все эти всадники и сенаторы, истинные италийцы, — все в душе язычники. Они только и ждут отъезда императора, чтобы снова устраивать свои прежние представления в Колизее. Они радуются, что христиане разжирели и закоснели. Вот почему мне иногда становится жаль, что так много денег тратится на постройку всех этих громадных храмов. Как ты считаешь?

Лишь один раз он непосредственно коснулся теологии.

— Я думаю, в Трире тебя вряд ли волновали наши разногласия?

— Мы там все консерваторы.

— Видишь ли, царица, это весьма специальный вопрос.

— А специалисты в последнее время склонились к консерватизму, да и ты тоже, по‑моему?

— Да, верно, все мы послушно голосовали вместе с большинством. Это был не такой поступок, которым следует гордиться. Когда мы расходились, я сказал нашему пылкому другу‑египтянину: «Ты не первый, кого постигла такая участь». Не могу сказать, впрочем, чтобы это сильно его утешило. Но что такое большинство? Волна иррациональных эмоций, сгусток укоренившихся предрассудков. Разум человеческий не раз терпел такие неудачи. Что произошло с Троей? Она казалась неприступной, но горсточка людей и деревянный конь повергли ее в прах. Точно так же падут и крепости недомыслия. Нет, я не питаю уважения к приамам и гекторам Никеи.

В тот вечер Елена нашла у себя на подоконнике записку: «Евсевий — еретик и арианин».

«В этом, конечно, есть доля истины, — подумала она. — Интересно, про Фавсту — тоже была правда?»

На следующий день пришла Констанция со своим сыном Лицинианом, угрюмым двенадцатилетним мальчиком с недоверчивым взглядом. В его жизни, как в греческой драме, все важные события происходили за сценой, в то время как его внимание отвлекал хор нянек, теток и учителей. Когда‑то у него был блистающий славой отец, который появлялся в его маленьком мирке исключительно под звуки труб. Потом наступила зловещая тишина, и имя отца при нем перестали упоминать. Теперь он жил под одной позолоченной крышей с той, кто из всей семьи внушал ему наибольший страх, — с раздушенной дамой, которая каким‑то непонятным образом приходилась ему одновременно теткой и двоюродной бабушкой, из‑за чего, казалось, была к нему вдвойне недоброжелательна. Иногда он, играя, ненароком поднимал на нее глаза и встречал такой взгляд ее ужасных рыбьих глаз, что цепенел от страха, и на полу под ним появлялась лужа. Ничто не интересовало этого мальчика, словно он приехал в эту чужую страну так ненадолго, что не стоило и пытаться что‑нибудь понять.

— Значит, ты познакомилась с нашим обожаемым епископом, — сказала Констанция. — Расскажи, что ты о нем думаешь.

— У меня от него мурашки.

— Ах, вот как!

— Что с твоим мальчиком? Почему он не может сидеть спокойно?

— Он немного нервничает.

— Из‑за меня?

— Нет, он всегда такой нервный. Не могу понять почему.

— Его надо бы увезти в какое‑нибудь более здоровое место.

— О, мы не можем оставить Гракха. Он был к нам так добр. Стоит нам только уехать, как все начнут говорить про нас всякие гадости. Ты не представляешь себе, что здесь за люди. А я не хочу, чтобы Гракх плохо о нас думал. Но я полагаю, что скоро весь двор снова переедет на Восток. Надеюсь. Мне Рим не нравится, а тебе?

— Он не совсем такой, как я думала.

— По‑моему, римляне не ценят Гракха так, как он заслуживает. Взять хотя бы эту безобразную историю на днях, когда сословие всадников устроило свою процессию. Скажи‑ка, эти рабы — твои собственные?

— Я привезла их с собой, почти всех.

— Тогда, наверное, можно говорить откровенно.

Тем не менее Констанция держалась очень осторожно, словно любая тема, от домашнего хозяйства до светской жизни, могла оказаться чреватой всевозможными недоразумениями и неприятностями. А вскоре она встала и собралась уходить.

— Передай Криспу, чтобы зашел меня повидать, — сказала Елена.

Констанция поморщилась.

— Тарквину? Да, конечно, передам, если только его увижу.

— А почему ты можешь его не увидеть? Он же сейчас в Палатинском дворце, да?

— Да, но дворец такой большой, там столько всяких церемоний, столько разных ведомств... Иногда целыми днями никого не видишь.

В тот вечер в записке, которую Елена уже ждала — на сей раз она была засунута в дверную щель, — стояло: «Берегись коварства Лициниана».

Елене нанесли визиты все придворные дамы: прошел слух, что ею действительно не следует пренебрегать. Ее не всегда удавалось застать дома: часто она отправлялась на прогулку по городу или бывала в церкви. Однако за первые десять дней Елену посетили все представители злополучного рода Флавиев. Каждого она просила передать Криспу, чтобы тот пришел к ней, и наконец он появился, уже в сумерках и без всякого предупреждения. Он бросился в объятья бабушки, а когда отстранился, она увидела в его глазах слезы.

Они разговаривали допоздна. Дважды за это время Криспу показалось, что на террасе послышался какой‑то подозрительный шорох, и он приказывал ликторам обыскать весь сад. А один раз он внезапно распахнул дверь, но обнаружил в коридоре только старую преданную горничную из Галлии, заправлявшую лампы.

— Мне кажется, вы на Палатине сами себя взвинчиваете, — сказала Елена. — Все до единого. Ты в точности как тот несчастный мальчик, сын Констанции. Придется мне поговорить об этом с твоим отцом.

— Я не виделся с ним уже три недели, — сказал Крисп.

— Тебе надо бы больше выходить в город.

— Я так и делал, когда мы только приехали. Несколько сенаторов устроили обеды в мою честь. Было очень здорово. Эти римские обеды ни на что не похожи. В Никомедии все так чопорно и официально, а здесь куда роскошнее, но в то же время гораздо свободнее. Я думаю, у них это просто более давняя традиция. Когда мы только приехали, меня принимали, как светского льва. И по‑моему, я им понравился. Когда я появлялся, меня встречали приветственными криками. В общем, весело было. А теперь я нигде не показываюсь.

— А что случилось?

— Да ничего не случилось. В этом дворце никогда ничего не случается. Ну, было много анонимных писем, но к этому можно привыкнуть. Больше всего угнетает как раз то, что как будто ничего не происходит. Никто ничего не говорит, и вдруг чувствуешь, что ты в опале, все начинают тебя сторониться. Начинаешь понимать, что где‑то сделал что‑то не то, но никто не говорит что. Я видел, как это бывает с другими. Начинается с евнухов: они вдруг перестают замечать человека. Потом и родственники тоже. А потом человек просто перестает появляться. В его комнатах поселяется кто‑то другой, а про него никто не спрашивает — все идет так, словно его никогда и не было. Иногда он все же всплывает, получает где‑нибудь какую‑то должность. Но обычно так и исчезает бесследно.

— Мне кажется, Фавста что‑то против меня имеет, — продолжал он, помолчав. — Не могу понять что. Мы были когда‑то очень дружны. Больше того, мне даже одно время казалось, что она в меня влюблена.

— Крисп!

— А что, Фавста постоянно в кого‑нибудь влюблена. Не думаю, чтобы отец имел что‑то против. Он слишком занят всеми этими разговорами про религию. Да, еще и это. Я терпеть не могу священников, которыми кишмя кишит дворец. Они даже хуже, чем евнухи.

— Я христианка, Крисп.

— Да, я знаю, бабушка. Я целиком за. То есть это не по моей части, но я за то, чтобы всякий верил во что хочет. Но все эти бесконечные споры о ересях и истинной вере... Папа день и ночь только этим и занимается, хотя, по‑моему, не понимает ни слова, как и я. А теперь у них получается так, будто с этим была как‑то связана наша война на Востоке. Полная чушь. Мои люди сражались вовсе не за христианство. Они сражались за то, чтобы папе достался трон. Мы победили, теперь он на троне, и делу конец. Ужасным ослом себя чувствуешь, когда потом тебе говорят, что ты сражался за религию. Так что и это тоже. Не мне, конечно, об этом говорить, но все знают, что я воевал очень неплохо. Когда доходит до драки, я прекрасно соображаю. И думаю, что заслужил кое‑какую благодарность. Меня не так уж волнуют титулы — во всяком случае, не больше, чем других, — но если уж они решили назначить цезаря, то почему не меня? Почему этого мальчишку Констанция? А насчет священников — так ведь они тут не одни. На Палатине полно всяких ясновидцев — и Сопатр, и Гермоген, и этот ужасный старый мошенник по имени Никагор. Ты знаешь, что папа отправил его с самыми большими почестями, с императорским конвоем в Египет, на съезд магов и волшебников? В общем, поверь мне: жизнь на Палатине — просто ад. Я раз десять подавал рапорт, чтобы меня отпустили обратно к войску. Никакого ответа. Какой‑нибудь евнух просто берет рапорт и уходит, и больше ничего.

Так изливал Крисп свои горести, которые до сих пор держал про себя. Сердце Елены разрывалось от жалости к растерянному герою. Наконец она сказала:

Я уверена, что это — большей частью плоды воображения. Если что‑то в самом деле неладно, то достаточно одного разговора, чтобы все исправить. Твой отец — хороший человек, помни это. У него множество забот и, возможно, плохие советчики. Но я знаю своего сына, на подлость он неспособен. Я немедленно отправлюсь к нему, и все будет в порядке.

И в конце концов Елена послала Константину письмо, где сообщила о своем твердом намерении приехать на Палатин и потребовала назначить ей время.

Легионеры, стоявшие в восемь шеренг, взяли на караул. На ступенях лестницы расстелили персидские ковры. Когда Елена сошла с носилок, прозвучали фанфары. И навстречу ей вышел Константин.

Они не виделись уже двадцать лет. Если не считать высокого роста и осанки, мало что напоминало о военном прошлом повелителя мира. От шеи до пяток он был скрыт под пышными одеяниями. Плащ цвета императорского пурпура, сплошь расшитый золотыми цветами и усаженный жемчугом, свисал с его плеч на устланный коврами пол жесткими складками, словно еще один ковер. Плащ был без рукавов, и из‑под него виднелись пестрые, словно павлиний хвост, рукава рубашки с кружевными манжетами и руки с грубыми, толстыми пальцами, на которых сверкало множество драгоценных перстней. Сверху плащ венчал широкий воротник из золота с финифтью — такой массивный, что он больше походил на бычье ярмо. Украшавшие его миниатюры изображали евангельские сцены вперемешку с эпизодами из жизни олимпийских богов. Лицо над воротником было теперь таким же бледным, как у его отца, и румяна на нем были лишь данью моде и ничуть не напоминали здорового походного румянца.

Черты лица императора пришли в движение — он пытался изобразить улыбку. Но Елене бросилось в глаза совсем другое.

— Мальчик мой, — воскликнула она, — что это за ужас у тебя на голове?

На лице, торчавшем из воротника, выразилась тревога.

— На голове? — Он поднял руку, словно хотел спугнуть усевшуюся ненароком на макушку птицу. — А что у меня на голове?

К нему танцующей походкой подбежали двое придворных. Они были ниже его ростом, и им пришлось подпрыгивать, чтобы разглядеть, что там неладно. Константин, уже не заботясь о церемониях, нагнулся к ним.

— Ну, так что там? Снимите сейчас же!

Придворные вгляделись, вытянув шеи; один из них осторожно дотронулся до головы пальцем.

Потом они в ужасе переглянулись и недоуменно уставились на Вдовствующую Императрицу.

— Да этот зеленый парик! — сказала Елена. Константин выпрямился. Придворные с облегчением перевели дух.

— Ах, вот что, — сказал он. — Мамочка, дорогая, как ты меня испугала! Просто я сегодня надел этот. У меня их целая коллекция. Напомни мне, чтобы я их тебе показал. Есть некоторые очень красивые. А сегодня я так торопился с тобой увидеться, что схватил первый попавшийся. Тебе он не нравится? — спросил он озабоченно. — Ты считаешь, что в нем я выгляжу бледнее? — Он взял ее за руку и повел во дворец. — Ты не слишком устала с дороги?

— Да тут совсем недалеко.

— Нет, я о дороге из Трира.

— Но я в Риме уже три недели.

— И мне ничего не сказали! Почему мне ничего не сказали? Пока я не получил вчера твое письмо, я и представления не имел, что ты уже приехала. Я очень тревожился за тебя. Скажи мне, только честно — мне никто ничего не говорит честно, — как, по‑твоему, я выгляжу?

— Ты очень бледный.

— Вот именно! Я так и думал. Мне всегда говорят, что я выгляжу хорошо, а потом заставляют работать сверх сил.

Константин медленным, торжественным шагом вел ее через обширные залы; по обе стороны сгибались в поклонах придворные. Елена рассчитывала поговорить с ним по душам в уединении, но у Константина, по‑видимому, были другие планы. Он привел ее в тронный зал, уселся сам и знаком предложил ей сесть на трон, стоявший справа от него и лишь чуть менее роскошный. Фавста, которая присоединилась к ним по пути, заняла место слева от него. Весь двор почтительно выстроился вокруг и позади.

— Ну, за работу, — произнес Тринадцатый Апостол.

— Я хочу с тобой поговорить, — сказала Елена.

— И я тоже, дорогая мама. Но дело прежде всего. Где там эти архитекторы?

В отличие от Диоклетиана, зачинателя и изобретателя всех этих церемоний, Константин любил заниматься делами в присутствии всего двора. Для Диоклетиана парадные приемы были всего лишь передышкой, они давали ему время собраться с мыслями в промежутках между точно предписанными ритуальными действиями. Все действительно важные переговоры он вел и все решения принимал в своем кабинете, размером не больше походного шатра, и без лишних свидетелей — хранителем каждой государственной тайны становился только один человек, и гарантией ее сохранения была его собственная жизнь. Для Константина же пышный придворный ритуал составлял самую сущность власти. И тайны, которые он хранил сам, были куда страшнее.

— Это они строят мою триумфальную арку, — пояснил он, когда камергеры подвели к нему трех человек, босых и просто одетых, но державшихся даже в этом великолепном окружении с некоторым достоинством.

— Прошло двенадцать лет, — сказал Константин, — с тех пор, как я приказал... с тех пор, как Сенат милостиво постановил возвести в мою честь триумфальную арку. Почему она еще не достроена?

— Ведомство общественных работ отобрало у нас рабочих, император. Каменщиков сейчас не хватает. Всех, кого только можно было, бросили на постройку христианских храмов. Но, несмотря на это, наша работа практически закончена.

— Я вчера сам ездил туда посмотреть. Она не закончена.

— Ну, еще остались некоторые декоративные элементы...

— Некоторые декоративные элементы? То есть статуи?

— Да, статуи, император.

— Вот именно об этом я и хочу с вами поговорить. Они ужасны. Даже ребенок мог бы сделать лучше. Кто их делал?

— Тит Каприций, император.

— А кто такой этот Тит Каприций?

— С твоего позволения, это я, император, — сказал один из троих.

— Дорогой мой, ты должен помнить Каприция, — вмешалась Фавста. — Я часто тебе о нем говорила. Он самый прославленный из наших скульпторов.

Константин, казалось, ее не слышал. Нахмурившись, он бросил на художника сердитый взгляд — перед таким взглядом трепетали губернаторы и генералы. Однако тот — отнюдь не юноша, а мужчина в цветущем возрасте с высоким залысым лбом — взглянул на Фавсту, дав ей понять, что ничуть не обиделся, и снисходительно‑терпеливо смотрел на императора.

— Значит, это ты несешь ответственность за тех уродов, которых я видел вчера. Может быть, ты объяснишь, что они должны означать?

— Попробую, император. Арка, которую задумал вот этот мой друг Эмольф, выполнена, как ты видел, в традиционном стиле, лишь немного видоизмененном с учетом современных вкусов. Это, вообще говоря, массивное сооружение, прорезанное проемами. Но такой величественный объем неизбежно влечет за собой наличие обширных плоскостей, которые, как полагает Эмольф, могли бы создать впечатление некоторой монотонности. Понимаешь, нужно, чтобы глазу было на чем остановиться. Поэтому он предложил мне оживить их декоративными элементами — теми самыми, о которых ты говорил. Мне кажется, что получилось довольно удачно. Или ты находишь, что формы слишком рельефны и не соответствуют статичности всего сооружения? Я уже слышал такие критические замечания.

Терпение Константина было на исходе. Ледяным голосом он спросил:

— А вот такие критические замечания ты слышал — что твои фигуры безжизненны и невыразительны, как манекены, что твои кони похожи на игрушечных лошадок и что во всем этом нет ни изящества, ни движения? Даже варварские идолы, которые мне приходилось видеть, и те лучше. Черт возьми, там стоит какая‑то кукла, и она должна изображать меня!

— Я не стремился к точному портретному сходству, император.

— И почему же?

— Функция этой фигуры совсем другая...

Константин повернулся к Фавсте:

— Ты говоришь, что этот человек — лучший в Риме скульптор?

— Все так говорят, — ответила та.

— Скажи‑ка мне, ты действительно лучший в Риме скульптор?

Каприций только слегка пожал плечами. Наступило молчание. Потом бесстрашно вмешался Эмольф:

— Может быть, если бы ты, император, дал нам понять, что именно ты имел в виду, мы могли бы внести некоторые изменения в проект.

— Я скажу тебе, что имел в виду. Ты знаешь арку Траяна?

— Конечно.

— И что ты о ней думаешь?

— Для своего времени хороша, — сказал Эмольф. — Очень хороша. Может быть, не идеальна. Мне по многим причинам больше нравится арка в Беневенто. Но арка Траяна, безусловно, прекрасно смотрится.

— Так вот, арку Траяна я и имел в виду, — заявил Константин. — Я никогда не видел арку в Беневенто. И меня совершенно не интересует арка в Беневенто.

— Тебе, император, надо бы уделить ей немного внимания. Ее архитрав...

— Повторяю: меня интересует арка Траяна. Мне нужна такая же.

— Но ведь это было... постой... больше двухсот лет назад, — вмешалась Фавста. — Ты же не хочешь, чтобы они построили то же самое в наше время?

— А почему? — возмутился Константин. — Скажи мне почему? Сейчас империя обширнее, и богаче, и сильнее, чем когда‑либо. Я всегда это слышу во всех торжественных речах. Но когда я прошу о такой мелочи, как арка Траяна, вы говорите мне, что это невозможно. Почему? Скажи, — обратился он снова к Каприцию, — ты можешь сделать мне такие же статуи, как там?

Каприций смотрел на него без малейшего признака робости. Две разные гордыни противостояли друг другу; два матерых кабана сошлись в поединке.

— Я думаю, можно было бы сделать нечто вроде стилизации, — сказал он. — Но она не имела бы художественной ценности.

— А мне плевать на художественную ценность! — отрезал Константин. — Можешь ты это сделать или не можешь?

— В точности как там? Но это определенный стиль, который требует виртуозной техники, — он может нравиться, а может не нравиться, лично мне он скорее нравится, — но современный художник...

— Можешь ты это сделать или нет?

— Нет.

— Ну, тогда кто может? Найдите кого‑нибудь еще, черт возьми! Эмольф, мне нужно только одно — сцены битв, где солдаты должны выглядеть как солдаты, а богини, я хочу сказать, традиционные символические фигуры — как традиционные символические фигуры. Должен же в Риме быть кто‑то, кто может это сделать!

— Это вопрос не только виртуозной техники, но и авторского видения, — сказал скульптор. — Когда два человека видят воина, кто может сказать, что они видят его одинаково? Кто может сказать, каким ты, император, видишь воина?

— Я понимаю, что он хочет сказать. А ты? — спросила Фавста.

— Я вижу воинов точно такими, какие они на арке Траяна. Есть хоть кто‑нибудь во всей моей империи, кто может сделать мне таких?

— Я в этом очень сомневаюсь.

— Тогда, черт возьми, поезжай к арке Траяна, сними с нее эти статуи и приделай на мою. И немедленно — отправляйся в путь сегодня же.

— Сказано, как подобает мужчине, сынок, — сказала Елена.

За этим последовали разные другие, совсем неинтересные официальные дела. Константин любил, чтобы приближенные видели и слышали, как он работает. Елена начала терять терпение.

— Сынок, я пришла сюда, чтобы повидаться с тобой, а не с налоговым прокуратором Мезии.

— Еще минуту, мама.

— Я хочу поговорить с тобой о Криспе.

— Да, ты права, — сказал Константин, — с ним надо что‑то делать. Но не сейчас. Сейчас у нас молебен. Я недавно ввел такой порядок. Уверен, что ты его одобришь.

Прозвенел колокольчик, и придворные построились в другом порядке. Несколько чиновников, низко поклонившись, покинули зал.

— Это язычники, — пояснил Константин. Входные двери закрылись. Из ризницы вышли дьяконы со свечами, кадилами, пюпитром и огромными священными книгами в тисненых переплетах с эмалевыми медальонами. Когда все было готово, Константин, все еще в своем изумрудно‑зеленом парике, сошел с трона и среди облаков дыма от курящихся благовоний был подведен к аналою. Сначала все хором спели псалом. Потом Константин особым голосом, который в последнее время выработал специально для таких случаев, произнес:

— Oremus! [30]

Он возблагодарил Бога за то, что тот благословил его царствование, и в доказательство этого принялся подробно излагать собственную биографию. Он не забыл упомянуть о высоком происхождении, предназначившем его для высшей власти, и о том, как Божественное Провидение берегло его от разнообразных болезней в детстве и хранило во время блестящих подвигов на военном поприще. Он вкратце описал свое неудержимое восхождение к власти и истребление многочисленных врагов. Он возблагодарил Бога за свои полководческие таланты и государственную мудрость, приведя примеры как того, так и другого. Перейдя к последним событиям, он подробно остановился на сегодняшнем дне, не забыв про посещение матери, удовлетворительный доклад налогового прокуратора Мезии и окончательное решение по проекту своей триумфальной арки.

— Per Christum Dominum nostrum [31], — закончил он.

— Amen! — пропел хор придворных.

Потом он прочитал отрывок из Послания св. Павла, вкратце пояснил его смысл и в полной тишине, которую нарушало лишь звяканье кадила, прошествовал, склонив голову и молитвенно сложив руки, к своему месту, после чего сразу же покинул зал через маленькую дверь позади трона. Фавста выскользнула через ту же дверь вместе с ним. Елена едва успела заметить, как они исчезли.

— Куда это он? — спросила она Констанцию.

— В свои покои.

— Мне нужно много чего ему сказать.

— Ну, не думаю, чтобы мы сегодня еще его увидели. Великолепная была проповедь, правда? Он теперь почти каждый день такую произносит. Просто наслаждение слушать.

В личных покоях императора не было окон — они располагались в самом центре дворца, отделенные от других помещений массивными стенами. В кабинете, освещенном несколькими лампами, Константин и Фавста экзаменовали двух новых колдуний, которых Никагор недавно прислал из Египта с рекомендательным письмом. Одна из них была старуха, другая — молодая девушка, обе чернокожие. Девушка находилась в трансе и стояла на столе неподвижно, словно статуя, закатив глаза и что‑то нечленораздельно бормоча.

Фавста уже раньше видела их представление и поэтому выступала в качестве комментатора.

— Она совершенно ничего не чувствует. Можно воткнуть в нее булавку. Попробуй.

Константин ткнул девушку булавкой. Та, как будто не заметив этого, продолжала что‑то бормотать.

— Занятно, — согласился Константин и снова ткнул ее булавкой.

— В обычной жизни она не знает никакого языка, кроме своего родного. А в трансе говорит по‑латыни, по‑еврейски и по‑гречески.

— А почему она сейчас не на них говорит? — капризно спросил император. — Я не могу понять ни слова.

— Сделай так, чтобы она говорила, — сказала Фавста старухе. Та взяла девушку за нос и слегка покачала ее голову из стороны в сторону.

— Наверное, ждет подарка, — сказал Константин. — Все они такие.

— Ей уже заплачено.

— Ну, тогда прогони ее, если она больше ничего не умеет. Колоть людей булавками я могу всегда, когда мне заблагорассудится. И они к тому же еще дергаются, это куда интереснее.

Внезапно девушка встрепенулась и громко произнесла по‑латыни:

— Священный император в большой опасности.

— Ну да, — устало сказал Константин. — Знаю. Прекрасно знаю. Все они так говорят. И кто это на сей раз?

— Кис‑крип‑крис‑кип‑крип, — забормотала колдунья и бессильно опустилась на стол.

— Как ты ее будишь? — спросил Константин старуху.

— Киприс‑кипис‑крип‑сип...

— Разбуди ее, — приказала Фавста.

Старая колдунья нагнулась над девушкой и сильно дунула ей в ухо. Зрачки ее вернулись на место, веки опустились, и она начала похрапывать. Старуха дунула ей в другое ухо. Девушка села, потом встала со стола и распростерлась на полу перед императором.

— Уведи ее, — сказала Фавста. Обе негритянки вперевалку вышли.

— Эта не так хороша, как тот ясновидец, что был у нас в Никомедии, — сказал Константин.

— Но ведь он оказался обманщиком.

— А эта — не обманщица?

— А как ты думаешь?

— Ну, подержи ее пока. Заходи к ней время от времени. И сообщи мне, если будет что‑нибудь интересное.

— Мне кажется, она хотела сказать «Крисп».

— Так почему она прямо не сказала? По‑моему, мне теперь уже никто ничего толком не говорит.

Фавста отправилась к себе в баню, самую роскошную на свете, с чувством разочарования. Лежа в ароматном пару, она стала повторять про себя: «Гомоусия, гомоусия...» Это магическое слово часто приносило ей успокоение. Но не в этот день.

 

— А, прекрасно. Значит, и Лициниан тоже, — сказал Константин со вздохом. — Кто‑нибудь еще?

— Еще Констанция, — ответила Фавста, глядя на него своим холодным рыбьим взглядом. — И Константин. И Далмации Аннибабиан, Далмации Цезарь, Далмации Царь. И Констанций Флавий, Басилина, Анастасия, Вассиан, Евтропия. И Непоциан — Флавий Популий Непоциан.

— И все они в это замешаны? Да Флавия Популия Непоциана только вчера крестили. Я сам выбирал ему имена.

— Лучше отправь их всех вместе в Полу. В конечном счете так будет спокойнее.

— Спокойнее? — недовольно сказал Константин. — Я не видел покоя с тех пор, как приехал в Рим. Ты слишком многого от меня хочешь. Кроме того, мне надо готовить проповедь о духовном возрождении. Все ее с нетерпением ждут. Сегодня я уже достаточно поработал. Криспа и Лициниана отправляем, остальные пусть ждут.

Он нацарапал свое имя под приказом, нахлобучил парик и шаркая отправился в свою молельню.

В придворном бюллетене было кратко сказано, что Крисп и Лициниан командированы за границу с особым поручением. Что это означает, знали все. На Палатинском холме никто на эту тему даже не заикался, но в городе за стенами дворца не один патриций ломал себе голову над кубком вина: «Почему Лициниан? И кто следующий?»

На улицах распевали куплет:

 

Герою не взойти на трон,

Пока на нем сидит Нерон.

 

Однако большого любопытства происшедшее не вызвало. Римляне уже давно привыкли к тому, что на троне один за другим появляются угрюмые и решительные выходцы из балканских царских родов, которые тут же начинают истреблять всех, кто их окружает, и вскоре гибнут сами. К счастью, юбилейные торжества уже близились к концу. Вскоре двор должен был собраться и покинуть Священный город, предоставив ему заниматься собственными делами.

Но на Палатине невысказанный вопрос «Кто следующий?» таился в каждом сердце — он вызывал куда более живой интерес, чем «Почему Лициниан?». Однако день шел за днем, и придворные, тревожно озираясь вокруг, убеждались, что все пока на месте. По‑видимому, это было чисто семейное дело.

Константин не появлялся. Говорили, что на него опять «нашло». Проповеди прекратились.

Доступ к нему имела лишь Фавста, и чиновники даже самого высшего ранга вынуждены были действовать только через нее. Они передавали ей бумаги, а она время от времени возвращала их подписанными. Одна она знала, в каком состоянии император.

На ее памяти такое с ним случалось уже много раз, и всегда в конце концов как‑то обходилось. Правда, в такой черной меланхолии он еще никогда не был. Началось это внезапно. В первые дни после отъезда Криспа он был необычно любезен, а проповеди его звучали особо возвышенно. Потом, без всякого предупреждения, он отменил все назначенные встречи и уединился у себя. Часами лежал он в одной ночной рубашке, при слабом свете лампы, без парика, ненарумяненный, и то принимался плакать, то впадал в мрачное оцепенение. Фавста постоянно находилась при нем — в такие моменты нельзя было допустить, чтобы у него слишком разыгрывалась фантазия.

Через три дня, когда корабль, везший заключенных, уже стоял в порту Полы, Константин приказал его вернуть. Он сказал, что хочет поговорить с Криспом. Снова и снова он спрашивал о нем, пока Фавсте не пришлось сообщить ему о смерти сына. Отчего он умер? Фавста на ходу сочинила историю о вспышке чумы на побережье Далмации: Крисп настоял на том, чтобы сойти на берег, через двенадцать часов умер и был сразу же кремирован из страха перед заразой.

Константин впал в пароксизм горя, а потом потребовал еще подробностей. Какие были симптомы болезни? Какие средства лечения пытались применить? Как звали врачей и насколько они были компетентны? Не было ли оснований подозревать, что здесь что‑то нечисто?

Фавста отвечала, что ведь Крисп стал не единственной жертвой. Умер и его маленький двоюродный брат Лициниан, а также несколько их приближенных. Болезнь была очень заразная.

Это, казалось, на некоторое время утешило Константина. Он лежал неподвижно и бормотал: «Опухоли в паху... Черная рвота... Кома... Гниение...» Потом он сказал:

— Я хотел, чтобы они умерли совсем не так. Я отдал совершенно другой, вполне ясный приказ, как их убить.

— Это не убийство. Это казнь изменников. Так было надо.

— Ничуть не надо, — недовольно сказал Константин. — Я хотел бы, очень хотел бы, чтобы этого не случилось.

— Но пришлось выбирать — или его жизнь, или твоя.

— Ну и какая разница?

На этот вопрос нелегко было ответить. Константин повторил:

— Скажи мне, какая разница? Почему так уж необходимо, чтобы жил я, а не кто‑то другой?

— Ты император.

— Твой отец тоже был император. Это не спасло ему жизнь. Я убил его. Впрочем, он был большой мерзавец.

Личные качества императора Максимиана оказались увлекательной темой. Константин говорил долго, Фавста кротко соглашалась. Потом он снова замолчал — на всю ночь и на весь следующий день, а когда заговорил, то опять о том же:

— Все постоянно мне говорят, что я должен жить. Наверное, так оно и есть, — по крайней мере, тут все, по‑видимому, единодушны. Но я никак не могу понять почему.

Понемногу его меланхолическое настроение прошло, и в конце концов он спросил:

— Моя мать еще в Риме?

— По‑моему, да.

— Почему она не пришла повидать меня? Она должна была слышать, как мне плохо. Как ты думаешь, может быть, она на меня за что‑то сердится?

Это был тот самый вопрос, которого Фавста больше всего хотела избежать. Вдовствующая Императрица в самом деле очень сердилась и с тех пор, как было объявлено о смерти Криспа, приходила на Палатин каждый день, требуя допуска к сыну. Ей говорили, что императора срочно вызвали на усмирение мятежа или что он неожиданно уехал в Беневенто посмотреть на арку, которую ему так хвалили. Елена не верила ни единому слову. Уподобляясь своей воинственной прародительнице Боадикке, она в гневе расхаживала по залам дворца, заставляя в ужасе разбегаться евнухов и прелатов. Непостижимая запутанность лабиринта дворцовых помещений пока еще оставалась для нее препятствием, но рано или поздно она должна была обнаружить вход в покои Константина, и тогда никакая охрана не смогла бы ее остановить.

— Она очень любила Криспа, — осторожно сказала Фавста.

— Ну конечно. Ты же знаешь, она его вырастила. Он был прелестный мальчик.

И тут Фавста допустила непоправимую ошибку.

— Я все думаю, — сказала она, — не знала ли твоя мать что‑нибудь о заговоре?

Тон, каким она это произнесла, колокольным звоном прозвучал в ушах Константина. Это был хорошо знакомый ему, совсем особенный тон. Скольких людей погубила Фавста своими словами, произнесенными именно таким тоном? Константин внимательно слушал ее, а перед глазами у него, под звуки этого похоронного звона, тянулась вереница прежних товарищей по оружию — как правило, больших негодяев, — которые были один за другим заколоты, удушены, отравлены за двадцать лет их супружеской жизни. Он ничего не отвечал, и она продолжала:

— Нам известно, что Крисп побывал у нее в Сессорийском дворце. Заговор окончательно созрел как раз тогда, когда она приехала в Рим.

Константин все еще молчал. Для Фавсты такие долгие паузы были привычны. Не желая оставлять эту тему, она через некоторое время спросила:

— Откуда вообще родом твоя мать? По‑моему, этого никто не знает.

— Из Британии. Это была одна из немногих тайн моего отца.

И, словно забыв, о чем они только что говорили, он принялся рассказывать про этот далекий остров, про белые городские стены Йорка, про поэтические легенды страны. Он сказал, что надеется когда‑нибудь снова там побывать [32].

Фавсте показалось, что эта ее первая попытка потерпела неудачу. «Ну, ничего, — подумала она. — Ведь я — как сеятель, сеятель истины. Бывает же, что семя падает на бесплодную почву. Надо будет попробовать еще». Так размышляла она в тот день, пока Константин лежал и молча смотрел на нее. Но ближе к вечеру, приняв ванну, освеженная и повеселевшая, она встретила тот же жесткий взгляд и порадовалась, что ее намек остался незамеченным. Старуха все равно не могла представлять серьезной опасности. Скоро ей предстояло уехать обратно в Трир и больше не возвращаться. Никогда не надо делать зла людям, если это не принесет ощутимой и немедленной выгоды. Фавста всегда считала, что нарушить это простое жизненное правило — значит навлечь на себя несчастье и, может быть, проклятие.

Фавста пришла после ванны, умащенная ароматными маслами и вся благоухающая. Ей показалось, что Константин обратил на нее больше внимания, чем обычно. Может быть, он впал в любовное настроение? Иногда именно этим кончались его припадки меланхолии. Она попробовала сделать авансы, но отклика не встретила. Почва по‑прежнему была бесплодной.

Но дело обстояло совсем иначе. Константину было о чем поразмыслить. И, поразмыслив, он решил, что Фавста зашла слишком далеко.

В тот вечер Константин снова вызвал к себе колдуний. Фавста, у которой после ванны голова работала особенно хорошо, решила, что никакой пользы от них больше не будет. Это их представление должно было стать последним. Так оно и оказалось.

После нескольких пассов старухи девушка погрузилась в транс. Она корчилась, стонала и бормотала, как и на многочисленных прежних сеансах. Константин молча смотрел. Через некоторое время она, как всегда, произнесла:

— Священный император в большой опасности.

Все шло по уже привычной колее. Девушка сидела, застыв в напряженной позе, почти не дыша, стиснув зубы и закатив глаза, — такой они видели ее много раз. Но потом что‑то вдруг изменилось. Лицо ее покрылось потом, все тело расслабилось, и она начала, поводя глазами, медленно и ритмично раскачиваться и притопывать ногой. Старая колдунья озабоченно посмотрела на нее и зашептала Фавсте на ухо.

— Что‑то неладно. Старуха говорит, что лучше ее разбудить. Сегодня пророчества не будет.

А в душе девушки звучала музыка, неслышная остальным, — она неслась откуда‑то из‑за пирамид, из бистро, где в музыкальном автомате вертелась пластинка и лились звуки джаза. Из‑под ног девушки уплыла твердая почва пространства и времени, и вместо них простиралась бездонная, бесформенная зыбучая трясина. Она словно выбралась наружу из тесной раковины, превратившись в подобие новорожденного младенца без рода и племени, одинокого и беззащитного. Бредя на ощупь во тьме, она вдруг почувствовала, что одержима неким демоном, полностью подчинившим ее себе. И с ее оттопыренных губ стали сами собой срываться слова пророчества, ритмичные, как бой тамтамов, и тихие, как песнь любви:

 

Живио! Вива! Арриба! Хайль!

От Рейна до Нила крутой правит царь.

У него два бога и две жены,

и все покоряться ему должны.

Он выкинул кости и угадал ‑

и город, и мир он себе забрал.

Весь банк огреб, над всеми он босс,

но чем он кончит — вот вопрос.

Он великий царь, он жестокий царь.

Никто не любил его, как встарь.

Всем миром владел — стало миру невмочь.

И все проиграл он в ту же ночь:

он выкинул кости — и не угадал.

Остров Елены его уже ждал.

Глядит он в море совсем один,

еще недавно — всему господин.

И только волны плещут кругом,

да британские козни — ну, чисто облом!

Видно, сгинуть ему на острове том.

Забудут все о царе крутом,

и никому его не жаль.

Аве и вале! Живио! Хайль!

 

Девушка умолкла. Старая колдунья, беспомощно взглянув на своих повелителей, принялась дуть ей в уши, трясти ее и что‑то кричать на их языке.

— По‑моему, мы услышали достаточно, — сказал Константин. — Пойдем.

И он в первый раз за несколько недель вышел из своих покоев.

— Исключительно интересное представление она нам устроила, — сказала Фавста.

— Очень интересное.

— Ты обратил внимание, что она говорила про «британские козни»?

— Обратил.

— Ты говорил, никто не знает, откуда родом твоя мать, да?

— Кроме меня и тебя, дорогая, — никто.

— По‑моему, из этого ясно следует, что девчонка не врет.

— Следует, — сказал Константин.

Он отправился в большой зал, где обычно занимался работой. Велел принести парик. Велел принести бумаги. Тут же собрался весь двор. Константин быстро расправился с множеством самых срочных дел. Повсюду заговорили, что меланхолия у императора прошла.

Главный камергер принес ему список тех, кто за это время просил об аудиенции.

— Вдовствующая Императрица приходила каждый день?

— Каждый день.

— Я приму ее завтра. И я должен посмотреть, как идут работы на постройке арки. Пусть архитекторы встретят меня там. Сегодня молебна не будет.

Он вышел в сопровождении офицера, который время от времени выполнял его секретные поручения.

— Насчет этих двух колдуний, — сказал он офицеру. — Тех чернокожих, которых прислал мне Никагор. Они мне больше не нужны.

— Хорошо, великий император.

— Ты держал их взаперти?

— О да, великий император. С самого их приезда.

— Ладно. Уничтожь их.

— Хорошо, великий император.

— Они ни с кем не виделись?

— Только с императрицей.

— Ах, с императрицей... Да, насчет ее тоже я хотел тебе кое‑что сказать. Где она сейчас?

— Я думаю, у себя в бане. Это ее обычное время.

 

В свое обычное время — в самое приятное время, — в своей жарко натопленной парильне, совсем одна и совсем обнаженная Фавста гляделась в зеркало, которое ничуть не запотело — жар был сухим, как в пустыне. Разглядывая свое безмятежное, круглое, мокрое лицо, она размышляла.

Двадцать лет замужем, в окружении соглядатаев, и ни разу не уличена даже в мелком грешке; мать шестерых детей, и все еще — ведь правда? — способна вызвать желание; еще нет сорока, и уже повелительница всего мира.

Совсем недавно маленькая парильня стала еще уютнее: здесь появились матрац и подушки из тонкого африканского сафьяна — шедевры дубильного искусства, мягкие, словно шелк, непромокаемые, источающие аромат сандала, который заглушал запах кожи.

Здесь, в парильне, не было ничего лишнего. Произведения искусства стояли снаружи, вокруг бассейна. А здесь даже на двери не было украшений. Бронза слишком нагревалась, а инкрустации из слоновой кости и черепахи, бывшие частью первоначального проекта, от жара высыпались, остались только массивные створки из цельного кедрового дерева. Но стены, пол и потолок были сплошь покрыты мозаикой, выполненной по рисунку Эмольфа, — пестрой и красочной, как персидский ковер. Со всего мира были собраны здесь камни самых эффектных цветов и самых тонких рисунков.

Фавста лениво смотрела, как струйки пота стекают между ее грудей, заполняя пупок. Она испытывала глубокое удовлетворение. Пережить всех своих земных врагов и иметь всегда под рукой этого милого епископа, который гарантирует вечное блаженство в следующем мире, — какая героиня античности могла этим похвастать?

«Кажется, истопники немного перестарались».

Она припомнила сегодняшний сеанс колдовства, завершившийся так неожиданно драматично. Никакого естественного, разумного объяснения этому быть не могло. Экспромтом, без всяких предварительных репетиций, можно сказать — по вдохновению, эта маленькая негритянка сделала шаг, на который Фавста не решалась, и сказала как раз то, что сейчас было необходимо. А ведь перед этим Фавста чуть‑чуть не велела ее удавить. Это просто еще раз доказывало, какое значение в жизни имеют сверхъестественные силы. Прав был епископ, когда рассказывал обо всем этом небесном мире благожелательных херувимов, серафимов и ангелов‑хранителей. Само небо заговорило с ней, как оно заговорило с Константином на Мульвинском мосту.

Но становилось в самом деле слишком жарко. Фавста позвонила в колокольчик.

Ожидая раба, который был обязан появиться мгновенно, но почему‑то медлил, Фавста продолжала размышлять над своей радостной тайной. Почему именно она, единственная из всех женщин, удостоена всего этого? Вряд ли это дань ее высокому положению. В сущности, если подумать, Божественное Провидение императорский род явно не жаловало. Нет, тут дело в ней самой, в какой‑то уникальной особенности ее души. Может быть, она этого и недостойна, но ей повезло — она Божья избранница, любимица и подопечная. Евсевий не раз намекал на что‑то в этом роде. Теперь это можно считать доказанным.

Почему‑то на звон колокольчика по‑прежнему никто не шел. Жар становился неприятным, невыносимым. Она приподнялась на ложе, и от этого движения ее словно обдало порывом раскаленного ветра. Сердце ее билось все чаще. Она опустила ногу на пол и тут же, обжегшись, отдернула ее. В ярости и страхе она изо всех сил зазвонила в колокольчик. Что‑то было неладно. Никто не шел, а кровь стучала у нее в ушах, и ей вдруг показалось, что она слышит ритмичное пение колдуньи: «Миром владела — стало миру невмочь»...

До двери было всего три шага по мраморным и порфировым плитам. Их нужно было пройти. Все еще сохраняя присутствие духа, она бросила на пол подушки, переступая по ним, дошла до двери и решительно взялась за раскаленную ручку, но ручка не поворачивалась. Она уже знала, что так будет: шагая с подушки на подушку, она на мгновение мысленно заглянула сквозь дверь и увидела с ее наружной стороны засов. Звонить, стучать, биться в дверь было бесполезно. Удача ее покинула. Она бессильно опустилась на пол, немного потрепыхалась и вскоре затихла, словно рыба, выброшенная на каменистый берег.

 

9

РАЗЪЕЗД

 

— Да, я знаю, знаю. Все, что ты говоришь, дорогая мама, чистая правда. Только это не очень хорошо с твоей стороны — в такую минуту человек может ожидать хоть немного доброты, особенно от матери. Я все последнее время сам не свой. На меня иногда находит. И не думай, что мне это доставляет удовольствие. Это сущая мука. Я говорил с врачами — с самыми лучшими в мире. Они ничем не могут помочь. Все они говорят — это всего лишь цена, которой приходится расплачиваться за выдающиеся таланты. Ну, значит, и другие тоже должны расплачиваться. Нельзя же, чтобы им все доставалось даром. Я тружусь на них из последних сил, расправляюсь со всеми их врагами, управляю ради них целым миром. А когда меня временами одолевает уныние, они говорят обо мне так, словно я какое‑то чудовище. Ну да, я знаю, что они говорят, что говорит весь Рим. Отвратительный город, он мне всегда не нравился. Даже после той битвы на Мульвинском мосту, когда кругом были одни только флаги, и цветы, и славословия, когда я был их спасителем, — даже тогда мне было немного не по себе. Куда лучше Восток, где можно чувствовать себя единственным в своем роде. А здесь ты всего лишь одна из фигур в бесконечном шествии истории. Рим требует, чтобы ты был в постоянном движении. К тому же еще эта вопиющая безнравственность. Я даже не могу пересказать тебе того, что слышал. Дома разваливаются, канализация в ужасном состоянии. Говорю тебе — я ненавижу этот город.

— Ты когда‑то называл его Священным.

— Это, дорогая мама, было еще до моего прозрения. До того, как я увидел свет на Востоке. А Рим я ненавижу. Я хотел бы сжечь его дотла.

— Как Нерон?

— Ну почему ты так говоришь? Ты слышала этот мерзкий куплетец? Кто‑то подсунул его вчера в мои бумаги. «Пока на нем сидит Нерон». Вот какие вещи говорят обо мне римляне. Да как они смеют? Как они могут быть такими глупыми? В Никомедии меня называют Тринадцатым Апостолом. Это все из‑за нее. Теперь, когда ее нет, все станет лучше, намного лучше. Фавста виновата во всем. Ты не поверишь, сколько я про нее узнал за последние двадцать четыре часа. Она во всем виновата. Теперь мы начнем сначала. Все будет иначе.

— Сын мой, есть только один способ начать сначала.

— Я знаю, о чем ты, — сказал Константин. — Все мне на это намекают. Все говорят, что мне надо креститься. И Фавста вечно приставала ко мне с этим крещением. И даже Констанция... Проклятье! — воскликнул он в негодовании. — Констанция‑то жива и здорова! Ей‑то я ничего не сделал, верно ведь? А говорят — Нерон. Разве он оставил бы ее в живых? А по мне — пусть живет и радуется.

— Она не радуется, Константин.

— Ну, должна бы радоваться. Могу тебе сказать, что она висела на волоске. Но это очень характерно: ни от кого никакой благодарности. Почему она не радуется?

Елена ничего не ответила, и Константин возмущенно выкрикнул еще раз:

— Почему она не радуется? Вот я сейчас прикажу ее привести и заставлю ее радоваться! Я... Мама, неужели я схожу с ума?

Елена по‑прежнему ничего не отвечала, и он, помолчав немного, продолжал:

— Я сейчас расскажу тебе, как это бывает, когда на меня, как они говорят, находит. Я хочу объяснить, почему так неправильно и несправедливо сравнивать меня с Нероном. Хочу раз и навсегда объяснить тебе, как это бывает. Ты должна меня понять. На Нерона тоже находило, я об этом читал. Он был ужасный мерзавец — эстет‑невротик. Он наслаждался, видя разрушения и людские страдания. Я — полная ему противоположность. Я живу исключительно ради других — учу их, не даю им делать глупости, строю для них красивые здания. Посмотри, что я сделал даже здесь, в Риме. Посмотри на все эти церкви, на пожалованные им земли. Разве у меня есть фавориты? Да у меня нет даже друзей. Разве я устраиваю оргии? Разве я пляшу, пою и напиваюсь пьяным? Разве я позволяю себе хоть какие‑нибудь удовольствия? По‑моему, мои приемы — самые скучные из всех, какие бывают на Палатине. Я только работаю. У меня такое ощущение, словно весь мир, кроме меня, застыл без движения; словно все только стоят вокруг разинув рот и ждут, когда я для них что‑нибудь сделаю. Это же не люди, это какие‑то вещи, и все они мешаются под ногами, их надо передвигать, расставлять по местам или же выбрасывать. Нерон считал себя богом. Совершенно кощунственная и нелепая мысль. Я же знаю, что я человек. Больше того, иногда я чувствую себя так, словно во всем мире я единственный, кто действительно человек. А это не так уж приятно, могу тебя заверить. Ты понимаешь, о чем я говорю, мама?

— О да, прекрасно понимаю.

— И что же все это означает?

— Власть без благодати, — ответила Елена.

— Ну вот, теперь ты тоже станешь приставать ко мне с крещением.

— Иногда мне видятся ужасные картины будущего, — продолжала Елена. — Еще не сейчас, но уже очень скоро люди могут забыть о долге верности своим царям и императорам и забрать всю власть в собственные руки. Вместо того чтобы предоставить одной‑единственной жертве нести это страшное проклятие, они возьмут его на себя — все до последнего человека. Подумай только, как несчастен будет целый мир, наделенный властью без благодати.

— Да‑да, все это прекрасно, но почему именно я должен быть этой жертвой?

— Мы говорили об этом много лет назад — помнишь? Когда ты уезжал в Британию, к отцу. Я навсегда запомнила твои слова. Ты сказал: «Если я хочу остаться в живых, то должен решительно добиваться власти».

— Так оно и есть.

— Но только не власти без благодати, Константин.

— Креститься? В конце концов к этому всегда сводится. Ладно, я крещусь, можешь не беспокоиться. Но не сейчас. Тогда, когда я сам решу. До этого мне еще надо кое‑что сделать. А ты в самом деле веришь во все, что говорят священники?

— Конечно.

— Я тоже. И в этом‑то все дело. В Африке есть такие ненормальные, которые говорят, что после того, как человек действительно обращен в истинную веру, он больше не может согрешить. Я знаю, что это не так. Достаточно оглядеться вокруг, чтобы увидеть, что это не так. Посмотри хоть на Фавсту. Но все прежние грехи крещение смывает, верно? Вот что они говорят. И в это мы верим, правда?

— Да.

— Человек начинает сначала, совершенно обновленный, абсолютно безгрешный, как новорожденный младенец. Но в следующую минуту он может опять согрешить и заслужить вечное проклятие. Так гласит наше учение, верно? И если так, то что подсказывает разум человеку — человеку в моем положении, когда у него просто нет возможности время от времени не согрешить? Разум подсказывает ему ждать. Ждать до самого последнего мгновения. Пусть накапливаются грехи, пусть они становятся все тяжелее — это не имеет никакого значения. Они будут смыты крещением, все до единого, и тогда ему надо будет оставаться безгрешным совсем недолго, сопротивляться дьявольским козням еще какую‑нибудь неделю‑другую, а может быть, всего лишь час‑другой, что, наверное, будет не так уж трудно. Понимаешь, это стратегия. У меня все продумано. Конечно, тут есть риск. Может случиться, что этот последний момент застанет человека врасплох, подстережет его из засады, прежде чем он успеет переродиться. Вот почему мне приходится соблюдать необыкновенную осторожность. Я не могу пойти на такой риск. Для этого у меня есть тайная стража, есть ясновидящие и предсказатели. Большая часть того, что они мне говорят, — сущая чепуха, я это прекрасно знаю, но вдруг в этом все‑таки что‑то есть? Чтобы действовать, надо кое‑что знать. Это уже тактика. Понимаешь, ведь речь идет не просто о моей жизни, а о моей бессмертной душе. Это куда важнее, правда? Бесконечно важнее, в самом буквальном смысле слова. И священники с этим соглашаются. Так что ты видишь — не так уж существенно, был ли Крисп невиновен или нет. И так ли существенно было, проживет Лициниан годом больше или годом меньше? Тут совсем другая шкала ценностей. Теперь ты понимаешь? Теперь видишь, как жестоко и несправедливо сравнивать меня с Нероном? Я знаю, что мне надо сейчас сделать, — продолжал он, вдруг просияв. — Если ты обещаешь больше на меня не сердиться, я покажу тебе нечто совершенно особенное.

Он провел ее в молельню, примыкавшую к главному залу дворца. Там он велел принести ключи и собственными руками отпер один из шкафов. В нем стоял какой‑то длинный предмет, завернутый в шелковую материю. Ризничий предложил помочь.

— Уходи, — сказал ему Константин. — Никому не дозволено это трогать, кроме меня. Мало кто это даже видел.

Неловкими от поспешности движениями он развернул материю и отступил в сторону, величественно указывая на шкаф протянутой рукой.

Предмет был размером и формой похож на штандарт легиона. Вверху он заканчивался позолоченным латинским крестом, над которым возвышался венец, усыпанный драгоценными камнями, с монограммой из таких же камней в центре — священным символом «ХР». С поперечной планки свисал стяг из богато расшитого золотом пурпурного атласа с девизом «TOYTUI» [33] и несколькими искусно вышитыми медальонами, изображающими людей.

— Господи, что это такое? — спросила Елена.

— Неужели ты не видишь? Это он самый — мой лабарум.

Елена со все возрастающим недоумением разглядывала это великолепное произведение прикладного искусства.

— Ты хочешь сказать, что вот с этим ты отправился в бой на Мульвинском мосту?

— Конечно. Благодаря ему я и победил.

— Но, Константин, я всегда слышала, что накануне битвы тебе было видение и что ты тут же приказал сменить эмблемы на щитах солдат, а для себя велел оружейнику изготовить личный штандарт в виде креста.

— Так оно и было. Это он и есть.

— И это тебе сделали в лагере перед битвой?

— Да. Правда, интересно получилось?

— Но для того, чтобы такое сделать, нужен не один месяц!

— Часа два‑три, не больше, уверяю тебя. На ювелиров снизошло вдохновение. Это был день сплошных чудес.

— А чьи это портреты?

— Мой и моих детей.

— Но, мой мальчик, ведь они тогда еще не все родились на свет!

— Я же говорю тебе, что это было чудо, — обиженно сказал Константин. — Если тебе неинтересно, могу его убрать.

 

— Садись, — сказал Константин папе Сильвестру. — Теперь все это твое. Я уезжаю и больше не вернусь — никогда. В мой саркофаг здесь можешь положить кого хочешь. Мои кости останутся на Востоке, когда я умру... если я умру. Знаешь, ведь ничего еще не известно. Я в последнее время часто об этом думал и кое‑что прочитал; было довольно много вполне достоверных случаев, не так ли, когда Господь из собственных соображений счел возможным обойтись без всех этих унизительных подробностей — болезни, смерти, разложения. Иногда мне приходит в голову, что в Своем бесконечном милосердии Он мог и для меня приготовить что‑нибудь в этом роде. Я никак не могу представить себе, что умру, как все. Может быть, Он пришлет за мной колесницу, как за пророком Илией... Это меня ничуть бы не удивило — и, смею сказать, никого другого тоже.

Елена понимающе переглянулась с Сильвестром.

Император прервал свои размышления вслух и продолжал уже более деловым тоном:

— Впрочем, до этого, во всяком случае, еще много лет. Мне еще столько предстоит сделать. Когда придет время, мой саркофаг — пустой или... хм... занятый — должен находиться в христианском окружении. Рим — город языческий и всегда таким останется. Да, я знаю, тут у вас похоронены Петр и Павел. Надеюсь, я не проявил никакого пренебрежения к их памяти. Но почему они лежат здесь? Только потому, что римляне их убили. Это истинная правда. Да они даже меня собирались убить. Этому городу чуждо благочестие. Получай его, твое святейшество, и делай с ним что хочешь. А я намерен создать нечто совершенно новое. Я подобрал место, там можно будет построить прекрасный порт. Планы уже готовы, и работы вот‑вот начнутся. Это будет великая христианская столица, в самом средоточии христианства. И в центре его будут стоять две огромные новые церкви, посвященные — чему бы ты думал? — Мудрости и Миру. Эта мысль, как и все мои самые блестящие идеи, пришла ко мне на днях совсем неожиданно. Может быть, ее сочтут боговдохновенной, но мне она представляется вполне естественной. Тебе, святой отец, остается твой старый Рим, с Петром и Павлом и с катакомбами, полными мучеников. Мы же с самого начала избавимся от всех воспоминаний о трудных временах — и начнем все сначала в чистоте, в духе Божественной Мудрости и Мира. Я поставлю там свой лабарум, — добавил он, строго взглянув на мать. — Там его оценят. А что касается прежнего Рима, то он твой.

— Как сказал мудрый Кай, «наследство, таящее в себе гибель», — шепнул своему соседу один из присутствовавших священников.

— И все же я хотел бы получить твое письменное распоряжение на этот счет, — сказал Сильвестр.

— Будет тебе распоряжение. Будет.

— Воспоминания о трудных временах — животворное семя Церкви, — сказал папа Сильвестр.

— Что‑то в этом роде говорил Лактанций, — заметила Елена.

— Да, в этом нет ничего нового. Я никогда не стремлюсь к оригинальности. Оставим ее лучше левантийцам.

— Я не люблю нового, — сказала Елена. — Как и все в той стране, где я родилась. Мне не нравится идея Константина основать Новый Рим. Он будет чист и пуст — как тот дом из Писания, незанятый, выметенный и убранный, куда вселяются нечистые духи [34].

Они прекрасно поладили, эти два достойных восхищения пожилых человека. Когда Константин уехал, Елена осталась в Риме, как папа, судя по всему, и ожидал.

— Ведь Мудрость и Мир нельзя призвать, когда захочешь, построить для них дома и запереть их там, — продолжала Елена. — Они же существуют не сами по себе, а в людях, верно? По мне, настоящие кости мучеников лучше.

Они сидели в маленькой лоджии с видом на бывший парк, который теперь был почти весь занят новым храмом, построенным Константином.

— Вот странно — ведь здесь жила бедняжка Фавста.

При Фавсте эти нынешние скромные кабинеты священнослужителей были увешаны дорогими шелками. Теперь от той роскоши ничего не осталось. О прежнем Латеранском дворце напоминали только уцелевшие кое‑где остатки резных карнизов или заросшая плющом фигура сатира в парке. А о Фавсте не напоминало ничего. Она словно проплыла мимо, помахав золотистым плавником и оставив после себя цепочку пузырьков. Даже оба Евсевия вычеркнули ее имя из своих поминальных молитв.

Не в силах отогнать печальные воспоминания, Елена сказала:

— Нет, Рим оказался не совсем таким, как я ожидала.

— Я часто это слышу. Мне трудно судить, ведь я сам урожденный римлянин. Я не могу себе представить, каким он может показаться тем, кто попадает сюда впервые.

— Я знала одного человека — он был мой домашний учитель, — который много рассказывал мне о священных городах Азии. Они такие святые, говорил он, что их стены надежно ограждают от всех дурных страстей мира. Достаточно оказаться в таком городе, чтобы уподобиться святому.

— Он бывал в этих городах?

— О нет, он же был всего лишь раб.

— Не думаю, чтобы они показались ему такими уж непохожими на все остальные. Рабы любят мечтать о подобных городах. И наверное, всегда будут любить. Для римлянина существует только один Город, и он в самом деле далек от совершенства.

— Правда, он далек от совершенства?

— Да, конечно.

— И со временем становится все хуже?

— Нет, по‑моему, чуть лучше. Сейчас, когда мы вспоминаем время гонений, нам кажется, что это была какая‑то героическая эпоха. Но ты когда‑нибудь задумывалась о том, как страшно мало было этих мучеников по сравнению с тем, сколько их должно было быть? Наша церковь — это не культ немногих героев. Она — спасение для всего падшего человечества. И конечно, как раз сейчас в нее рвется множество сомнительных личностей — из тех, кто всегда хочет быть на стороне победителя.

— Во что они верят, эти люди? Что творится у них в душе?

— Один Бог знает.

— Я всю жизнь задаю этот вопрос, — сказала Елена. — И даже здесь, в Риме, не могу получить прямого ответа.

— В этом городе есть люди, — сказал Сильвестр, усмехнувшись, — которые верят, что император собирался устроить себе ванну из крови младенцев, чтобы излечиться от кори. А вместо этого вылечил его я, вот почему он был ко мне так щедр. Люди верят этому здесь, сейчас, когда и я, и император еще живы и у них перед глазами. А чему они будут верить через тысячу лет?

— А некоторые из них, по‑видимому, вообще ничему не верят, — сказала Елена. — Все это — пустая игра слов.

— Знаю, — вздохнул Сильвестр. — Знаю.

И тут Елена сказала нечто такое, что, казалось, не имело никакого отношения к тому, о чем они говорили:

— А где вообще находится крест?

— Какой крест, дорогая моя?

— Тот единственный. Истинный.

— Не знаю. И вряд ли кто‑нибудь знает. Я думаю, этим вопросом никто никогда не задавался.

— Он же должен быть где‑нибудь. Дерево не тает, как снег. Ему еще нет и трехсот лет. Здесь в храмах сколько угодно балок, которые вдвое старше. Было бы логично, если бы о кресте Господь позаботился больше, чем о них.

— Когда речь идет о Господе, нельзя говорить о том, что логично, а что нет. Если бы Он хотел, чтобы крест был у нас, Он бы дал нам его. Но Он не захотел. Он и без того многое нам дает.

— Но откуда ты знаешь, что Он этого не хочет? Готова спорить, что Он просто ждет, когда кто‑нибудь из нас пойдет и отыщет его — крест, я хочу сказать. И как раз сейчас, когда он больше всего нужен. Именно сейчас, когда все начинают про него забывать и рассуждают о духовной сущности Бога, это бревно лежит где‑то и ждет, когда люди упрутся в него своим глупым лбом. Я поеду и разыщу его, — закончила Елена.

Вдовствующая Императрица была почти так же стара, как и Сильвестр, но он взглянул на нее с любовью, словно она была еще ребенком, порывистой юной принцессой, и сказал с мягкой иронией:

— И ты, когда его найдешь, расскажешь мне об этом, не правда ли?

— Я расскажу об этом всему миру, — ответила Елена.

 

10

НЕВИННАЯ ДУША ЕПИСКОПА МАКАРИЯ

 

Елена отправилась в свое паломничество в начале осени 326 года. Исходной точкой его стала Никомедия: там в то время сходились все дороги империи. В распоряжение Елены были предоставлены все безграничные ресурсы казначейства. Огромная государственная машина снаряжала ее караван и готовила все необходимое по пути ее следования. Елена передвигалась не спеша. По дороге она сделала крюк, чтобы остановиться в Дрепануме и заложить храм в честь св. Лукиана, а потом повернула в глубь страны, на большую дорогу, проходившую через Ангору, Тарс, Антиохию и Лидду. Везде, где проходила она с сопровождавшей ее охраной и с обозом, нагруженным слитками золота, клирики, чиновники и местные жители встречали ее восторженными криками и простирались перед ней ниц. Она делала пожертвования в монастыри, отпускала на волю заключенных, наделяла приданым сирот, закладывала святилища и базилики. Она любовалась видами и поклонялась памятным местам христианской истории. Она раздавала огромные суммы церковным иерархам. Ее окружали золотой ореол благодетельствования и, казалось бы, всеобщая радость и любовь. Она не догадывалась, какой страх порождало ее приближение в одной невинной душе.

Ибо Макарий, епископ Аэлии Капитолины, был безусловно ни в чем не повинен. Он хорошо знал, что ложные обвинения столь же неугодны Господу, как и сокрытие истины. Он снова и снова самым тщательным образом анализировал все свои действия, но нигде не обнаруживал даже следа нечистых побуждений.

Копаясь в собственной совести, Макарий пользовался теми же методами, что и ученый натуралист грядущих веков, изучающий обитателей какого‑нибудь пруда. Менее скрупулезный кающийся заметил бы лишь несколько крупных рыб; более брезгливый отшатнулся бы при виде водорослей и ила и, зажмурившись в отвращении, выпалил бы искренние, но незаслуженные слова самообвинения. Однако епископ на протяжении всей своей долгой жизни совершенствовался в познании человеческой души, и каждая соринка, каждая микроскопическая инфузория имела для него свое особое значение. Он знал, какая из них вредна, какая безобидна, а какая полезна. И теперь, в этой истории со Святым Гробом, он проник мысленным взором в самые глубины прозрачных вод и пришел к выводу, что никакой вины на нем нет.

И все же на него возлагали вину, и в том числе сам наместник. Это он первым сообщил ему новость, явившись к епископу теплым сентябрьским утром и испортив ему весь день, обещавший блаженный покой.

— Вот видишь, что ты наделал, — сказал наместник. — Теперь ты доволен?

Уже одно то, что наместник пришел сам, наглядно показывало, как изменилось положение Макария за последние восемнадцать месяцев. Два года назад наместник послал бы за ним и велел бы явиться в свою резиденцию. А еще несколькими годами раньше он либо заявил бы, что не знает никакого Макария, либо посадил бы его в тюрьму.

— Ну скажи мне, ради Бога, как, по‑твоему, я должен принимать Вдовствующую Императрицу? Эта дыра была дырой еще до того, как ты начал тут орудовать. А теперь, когда вокруг кишат строители и паломники, а половина улиц перекопана, тут просто негде жить. Как я смогу обеспечить ее безопасность? Мне‑то никто штаты не добавлял.

— Поверь, — отвечал епископ Макарий, — мне в самом деле очень жаль, что так получилось. Ничего такого я в виду не имел.

 

Все началось в Никее предыдущим летом. Случай был исключительный. Впервые в истории Церковь явилась во всем своем блеске — папские легаты, император, высшие иерархи всего христианского мира. Многие из них привезли с собой доносы друг на друга с обвинениями в ереси, отступничестве и волхвовании. Константин демонстративно сжигал доносы, не читая. Но Макарий пришел к нему с ходатайством совсем другого рода. Придирчивые критики могли приписывать ему желание возвеличить себя, но Макарий твердо знал, что это не так. Он стремился лишь к вящей славе Господней, а в достижении этой высокой цели ему мешала досадная ненормальность положения его епархии.

Дело в том, что его Аэлия Капитолина представляла собой не что иное, как древний священный город Иерусалим, пуповину христианской веры. В этом маленьком городке с небольшим гарнизоном и в его окрестностях вершили свои деяния Божьи избранники. Здесь родились и умерли Спаситель и его Благословенная Матерь, отсюда они вознеслись на небеса. Здесь Святой Дух в языках пламени снизошел на новорожденную Церковь. Макарий постоянно поражался, насколько недостоин он занимать такую должность там, где происходили все эти события. Он бы с радостью уступил свое место кому‑нибудь более заслуженному, если бы таким способом можно было добиться, чтобы священный город чтили больше. На самом же деле его чтили очень мало. По капризу гражданской администрации Макарий был всего лишь викарным епископом [35] и, что еще обиднее, подчинялся Кесарии — городу с недолгой и притом сильно запятнанной историей, творению Ирода, торговому порту, где царили идолопоклонничество, продажность и греховность. Рано или поздно это ненормальное положение следовало исправить. Однако Макарий не решился бы заявить о своих претензиях и предоставил бы все времени, если бы у него не было причины спешить. Евсевий, епископ Кесарийский, был не тот человек, которому он мог служить с чистой совестью. Политикан и писатель, высокомерный и беспринципный, вполне достойный соратник своего тезки из Никомедии, он тоже был сильно замешан в черные замыслы заговорщиков‑ариан. Некоторые из искалеченных ветеранов прежних гонений при виде епископа, шествующего куда‑нибудь по своим делам, говорили, что видели, как он, элегантный и самоуверенный, точно так же много раз наведывался с какими‑то аккуратными свитками в тюрьму, где они валялись закованными в цепи, и что он отступник, а может быть, и доносчик.

Макарий не мог допустить, чтобы его паства подвергалась такому пагубному влиянию. Однако в своем ходатайстве он ограничился тем, что привел только первую причину.

Собор отнесся к его прошению сочувственно, но решение вынес уклончивое. Макарий добился аудиенции у императора. Тот принял его весьма любезно. Макарий напомнил ему о славе Сиона. Император как будто поддался убеждениям. Не тогда ли у него впервые возникла идея о том, как примирить две противоположности — историю и миф? Новая религия, которой он был так увлечен, имела много привлекательных сторон: она утверждала практичную и вполне пригодную для повседневной жизни этику, проповедуя братство, мир и покорность властям; она обещала заманчивые воздаяния — небесное покровительство, прощение и бессмертие. Но видел ли когда‑нибудь Константин разницу между рассказами о событиях в Галилее и мифами об олимпийских богах? А теперь он впервые стоял лицом к лицу с человеком, который хранил и держал в руках тот самый терновый венец, которым был увенчан триста лет назад умирающий Бог.

— А ты в этом уверен?

— Ну конечно же, великий император. Его с самого того дня хранила иерусалимская церковь. Мария сама подобрала его и принесла домой. Потом они увезли его в Пеллу и вернулись вместе с ним, когда законы были смягчены. Ты знаешь, у нас есть еще копье, которым Ему пронзили бок, и много других реликвий в том же роде.

— Потрясающе, — произнес император и добавил вечную жалобу всех власть предержащих: — Почему мне об этом никогда не говорили?

Макарий рассказал ему об Иерусалиме — о том, как, невзирая на все перипетии истории, христиане не оставляли этот город ни когда он был разрушен, ни после того, как отстроили его заново; как они хранили, передавая из поколения в поколение, тайну святых мест. Он рассказал ему про Гефсиманские сады, про комнатку на втором этаже, где состоялась Тайная Вечеря, про крестный путь от судилища до Голгофы.

А потом он, совершенно естественно, заговорил о том главном, что было у него на уме. Он приехал в Никею, надеясь, что кто‑нибудь этим заинтересуется, но на то, что представится настолько подходящий момент, никак не рассчитывал.

— А кроме того, в Иерусалиме находится самое святое из всех святых мест — гробница.

— Ты знаешь, где она?

— С точностью до нескольких шагов. Это место застроил двести лет назад император Адриан, когда закладывал новый город. Говорят, он сделал это нарочно, чтобы препятствовать Его почитанию, и назло верующим построил там храм Венеры. Но я сильно сомневаюсь, что он знал об истории этого места. Христиане ходили туда только по одному или по двое после наступления темноты и хранили тайну, боясь, что власти уничтожат гробницу. На самом же деле они спасли ее. Я думаю, что строители намечали планы застройки просто по карте и об этом даже не думали. Провидению было угодно, чтобы над гробницей что‑то построили, — ведь ее могли с таким же успехом снести. А теперь не так уж сложно вскрыть ее снова.

«Не так уж сложно»... Сколько раз Макарий смотрел на эту обширную, всегда заполненную людьми террасу, с болью в сердце думая о том, что скрыто под ней! Деревья в маленьком садике рядом с храмом выродились и измельчали, камни террасы были выщерблены, заменены новыми и опять выщерблены, даже статуя богини за два столетия одряхлела и уже не так поражала своим бесстыдством. По всему здесь видно было, что это навечно. Что там говорить о вере, которая сдвигает горы! Казалось, никому не под силу здесь что‑то изменить, и сокровищу христиан уже никогда не суждено вновь увидеть свет.

Так думал Макарий в дни гонений. Но теперь повсюду звучали трубы, возвещающие победу, и он разговаривал с императором — воплощением земной власти. Все не так уж сложно, надо просто разгрести кучу мусора — так представилось это императору. Он отдал приказ с такой же легкостью, с какой домохозяйка велит разобрать вещи в шкафу.

— Ну конечно! — воскликнул он. — Начинай немедленно, как только вернешься к себе. Я распоряжусь, чтобы тебе предоставили столько рабочей силы, сколько понадобится. Сделай все как следует. Смотри, не подкачай.

 

Не подкачал ли он? Этот вопрос постоянно мучил Макария, заставляя его снова и снова копаться в своей незапятнанной совести, чтобы понять, где была допущена ошибка. Уже год прошел после той беседы в Никее. То, что было сделано с тех пор, поражало воображение, — однако радости Макарий не испытывал.

Первые раскопки не представили особых трудностей. Холм, на который всегда указывали христиане как на место распятия и воскресения, находился почти в центре нового города. От прежней городской стены, которая когда‑то проходила неподалеку, сейчас не осталось и следов. На ее месте стояли новые кварталы Аэлии Капитолины, распространившиеся за пределы старого города, — прямоугольный участок, заложенный строителями среди холмов и долин, руин и пересохших каналов. С таким же успехом он мог находиться и в Британии, и в Африке — стандартный городок II века, с небольшим гарнизоном. Храм Венеры, садик при нем и перекресток пришлись на то место, где когда‑то была небольшая лощина между каменистыми холмами. Строители Адриана завалили ее мусором — недостатка в нем не было — и выровняли. Теперь строители Константина убрали этот мусор. Распознать первоначальные каменистые склоны, наткнувшись на них, было нетрудно. Не прошло и нескольких месяцев, как все было расчищено, и стали хорошо видны оба холма и лощина. Тот холм, что пониже, и был Голгофой. В тридцати локтях от него, посередине противоположного склона, находилась гробница: ступенька, ведущая вниз, вертикально стоящая скала, вырубленная в ней низенькая дверь, небольшая проходная комнатка и внутренняя погребальная камера, где когда‑то лежало Божественное Тело, — все в точности так, как и представлял себе Макарий.

Бесчисленное множество раз он мысленно проходил по дороге, ведущей на Голгофу, останавливаясь там, где останавливался обессиленный Христос. Он стоял, потрясенный до глубины души, перед тремя крестами, а потом, дождавшись, когда все остальные разойдутся, вместе с Марией Магдалиной и Матерью Божьей шел к двери гробницы с приваленным к ней камнем. Этот каменистый уголок стал для него как родной дом, как возвращенное ему бесценное наследие. И теперь, преклонив колени в этой тесной пещере, он был счастлив.

Сообщение об окончании раскопок было передано Константину огнями, зажженными на сигнальных башнях, которые стояли цепочкой от Кесарии до Никомедии. Оно пришло как раз вовремя: Константин только что вернулся из Рима, куда ездил отдохнуть, — вернулся раздраженный, удрученный и одинокий. Ему просто необходимо было что‑нибудь в этом роде — еще одна блестящая победа, еще одно чудо. И вот оно совершилось — несомненное свидетельство того, что, какие бы темные дела ни творились когда‑то на Палатине, они прощены и забыты и что он снова осенен сияющим ореолом Божьего благоволения.

Он тут же написал восторженное письмо Макарию:

 

 

«Как любит нас Господь! У меня не хватает слов. Нам, чьи враги повержены, а души чисты, теперь явлено то, что было скрыто на протяжении поколений, — гробница, подлинное напоминание о Страстях Господних и Воскресении. Это превышает всякое воображение. Вот доказательство того, как правильно мы поступили, приняв христианскую веру. Присмотри за тем, чтобы там опять не восстановили этот идолопоклоннический храм. Вместо него мы построим церковь — самую прекрасную в мире, другой такой не будет нигде. Вы должны об этом позаботиться — ты, наместник и Драцилиан. Вы получите все, о чем только попросите. Сколько понадобится колонн? Сколько мрамора пойдет на все остальное? Церковь должна быть прочной и великолепной. Напиши мне, что тебе послать. Это единственное в своем роде место, и оно заслуживает особой заботы. Какая, по‑твоему, должна быть крыша — куполом или плоская? Если куполом, то он должен быть позолочен. Посчитай, сколько нужно будет золота, и пришли расчет как можно скорее. А как насчет балок и деревянной отделки, если ты решишь делать крышу плоской? Сообщи мне. Благослови тебя Господь, дорогой брат мой».

 

Именно это письмо, исполненное благоволения, встряхнуло епископа и нарушило его тихое ликование. Восторги императора встревожили его. Макарий понял, что прежним временам уже не вернуться. Скоро придет конец этому мирному уголку, где он мог предаваться благочестивым размышлениям и наставлять немногочисленную местную паству. Сюда нахлынут паломники. Нужно будет что‑то сделать, чтобы обеспечить сохранность святых мест, и подумать, где размещать приезжих. Но больше всего напугали его слова о церкви, «самой прекрасной в мире» — и это из уст того, кто уже поразил Европу размахом церковного строительства, кто в одном только Риме потратил на церкви столько денег, что на них можно было бы содержать целую армию, кто сейчас планировал огромное строительство в Византии. Что понимал Макарий, провинциальный священник, большую часть своей жизни прятавшийся от стражников, в порфировых плитах и позолоте?

Все стали с ним крайне вежливы. Наместник, архитектор Драцилиан, подрядчики и надсмотрщики прислушивались к каждому его слову. И тем не менее он чувствовал, что все делается не так, как надо, но помешать этому никак не мог.

Если бы только архитекторы империи не были одержимы такой страстью к симметрии! Драцилиан, не успев толком осмотреть место строительства, уже заговорил о том, что его надо выровнять и перепланировать. Он не скрывал своего недовольства тем, что гробница не находится точно к западу от Голгофы, и даже намекнул, что не худо бы это как‑нибудь исправить. Тут Макарий, правда, встал насмерть; но то, что у Драцилиана в конечном счете получилось, было немногим лучше. Макарию показывали планы и чертежи, засыпали его техническими терминами, и он давал свое согласие, сам не понимая на что. На святых местах закопошились толпы рабочих. Повсюду были тачки, сходни, леса; окинуть взглядом всю стройку было неоткуда, и, хотя Макарий имел на нее беспрепятственный доступ, он сразу терялся в суматохе и тучах пыли.

Только через несколько месяцев план Драцилиана стал очевиден. Облик местности совершенно изменился. Там, где Адриан подсыпал землю, Драцилиан срыл ее. Взяв за основу уровень пола гробницы, он устроил новую, совершенно плоскую платформу. Холм, в недрах которого была высечена пещера, снесли, оставив только небольшой, геометрически правильный каменный массив с гробницей внутри — вместо пещеры получилось что‑то вроде домика. Голгофу обтесали, придав ей форму куба; она оказалась вне будущей базилики, ориентированной строго по оси гробницы. Повсюду видны были колышки, натянутые веревки и канавы, намечавшие контуры предполагаемых зданий. Базилика должна была стоять отдельно от святых мест, посреди просторного, окруженного колоннадой, прямоугольного двора в пятьсот шагов в поперечнике. К востоку от базилики предполагалось построить отдельное полукруглое здание, заключающее в себе гробницу. По подсчетам Драцилиана, понадобится в общей сложности восемьдесят колонн, огромное количество мрамора и кедрового дерева. Архитектор считал, что у него получится именно то, что имел в виду император, — ему удастся превзойти строителей Латеранской базилики.

Но Макарий никак не мог представить себе эти будущие архитектурные красоты. Плачущих женщин на пустынном склоне холма он видел ясно, но восемьдесят колонн — нет. Перед глазами у него стояло лишь что‑то вроде плац‑парада с двумя нелепыми сооружениями на нем — неким подобием хижины и пустым пьедесталом. Он терялся, не в состоянии разобраться в путанице чертежей и размеров. Все, что сохранилось благодаря недосмотру Адриана, теперь, как ему казалось, уничтожено благодаря рвению Драцилиана.

А теперь, в довершение всего, пришло известие о том, что сюда едет Вдовствующая Императрица.

— Вот видишь, что ты наделал, — сказал ему префект. — Теперь ты доволен?

 

11

КРЕЩЕНИЕ

 

Здесь, как и везде, о Вдовствующей Императрице никто почти ничего не знал. Она была всего лишь прекрасной легендой. Все ожидали увидеть очень старую даму, окруженную роскошью, и хорошо бы — не злую. Вместо этого она оказалась женщиной с причудами, больше того — чем‑то вроде святой. Это было уж слишком. Для удовлетворения любых ее прихотей были приготовлены всевозможные деликатесы, изысканная мебель, из Александрии привезли довольно приличный оркестр, но оказалось, что Елене нужно совсем другое. Ей был нужен Истинный Крест.

Уже в день своего прибытия она ясно дала всем понять, как сильно они заблуждались. Ее встречала целая процессия — епископ, префект и все жители города. Они окружили ее носилки и сопровождали до резиденции наместника — беспорядочного нагромождения зданий, включавшего в себя древнюю Антониеву башню, часть дворца Ирода и недавно построенный гарнизонный штаб. Как‑то приукрасить все это снаружи было трудно, зато внутри верхний этаж отделали со всей возможной роскошью. Сойдя с носилок, Елена окинула резиденцию взглядом, и то, что она увидела, ей, судя про всему, не слишком понравилось. Управляющий — выписанный вместе с оркестром из Египта — постарался исправить положение, сказав, что когда‑то здесь обитал Пилат. В точности этого никто не знал, но большинство местных жителей считало, что так оно и есть, хотя здание с тех пор, безусловно, сильно перестроено. Видно было, что на Елену это произвело большое впечатление. Но управляющий добавил еще, что вот эти мраморные ступени — те самые, по которым Господь спускался, идя навстречу своей гибели. Эти слова произвели действие, превзошедшее все его ожидания. Престарелая императрица тут же, не снимая дорожного плаща, опустилась на колени и с трудом, бормоча молитвы, преодолела на коленях все двадцать восемь ступенек. Более того, она заставила последовать своему примеру всю свиту. На следующий день она приказала сопровождавшим ее стражникам разобрать лестницу, пронумеровать каждый камень, упаковать их в ящики и погрузить на повозки.

— Я пошлю их папе Сильвестру, — сказала она. — Они должны находиться в Латеранском дворце. Я вижу, здесь вы не проявляете к ним должного почтения.

После этого, приведя в полную негодность вход в губернаторскую резиденцию, она велела своим придворным устроиться кто где может, а сама заняла одну‑единственную маленькую келью в женском монастыре на Сионской горе, где не позволяла себя обслуживать и в очередь с другими монахинями помогала накрывать стол в трапезной.

Священная лестница была отправлена на побережье целым караваном повозок. Макарий с клиром в ужасе смотрели, как они отправлялись в путь. Известно было, что царственные коллекционеры не раз опустошали целые провинции, свозя к себе произведения искусства. Иерусалимская церковь владела единственными в своем роде сокровищами — терновым венцом, копьем, плащаницей и многими другими. Неужели теперь, получив свободу, она лишится всего, что так преданно сберегала в годы гонений? Они посовещались и решили сделать императрице драгоценный подарок, выразив тем самым свою верность трону и в то же время дав понять, что имеют право на все, чем владеют. Они преподнесли в дар Елене хитон Господа, который римский солдат выиграл в кости и позже продал одному из Его учеников. Императрица выразила благодарность, хотя это было не то единственное, чего она хотела. А пока что она приказала выкопать неподалеку от гробницы и погрузить на повозки несколько тонн земли. Ей пришла в голову мысль построить церковь в Риме, в Сессорийском дворце, да так, чтобы фундамент церкви покоился на земле, привезенной из святых мест. К этому Макарий отнесся спокойно.

Скоро стало ясно, что императрица совсем не расположена предаваться благочестивому уединению. Не проходило дня без того, чтобы она куда‑нибудь не выезжала. Она побывала в Вифлееме, где немногочисленная христианская община опекала пещеру, в которой родился Христос, — в ней устраивали службы, а над входом построили небольшой дом для собраний. Под Рождество сюда стекались все христиане Иерусалима во главе с епископом, чтобы провести предпраздничную ночь в бодрствовании. «Самое подходящее место для базилики», — заявила Елена, и — о чудо! — через несколько недель тут закипела работа. Она начала строить церковь и на Масличной горе. Здесь, как ей рассказали, находилось родовое поместье св. Иоахима и св. Анны и еще стояли старые деревья, плоды которых они вкушали. Поблизости было и их семейное кладбище — Богородица в детстве играла на нем, а после смерти тело ее некоторое время пролежало здесь, умащенное благовониями и завернутое в саван. Здесь же находился Гефсиманский сад, куда удалился Иисус, и пещера, где он часто укрывался со своими апостолами; здесь он провел в муках ночь перед своим арестом и отсюда вознесся на небеса. Это было одно из самых святых мест в Иерусалиме — «самое подходящее место для базилики».

Елена часто приходила на стройки, смотрела, как копали первые канавы, и устраивала пикники среди только что заложенных фундаментов. И Макарий видел — его маленькая епархия растет, богатеет, приобретает вес и становится неузнаваемой, а Драцилиан неумолимо внедряет повсюду симметрию и прячет грубый, но подлинный камень под мраморными плитами.

Все это было похоже на восточную магию — стоило произнести заклинание, как из воздуха возникали купола и колоннады. Императрица отдавала приказ, и приходила в движение вся сложная машина имперского строительного ведомства, а сама Елена возвращалась в монастырскую кухню и помогала монахиням мыть посуду. Но скорее это было одним из проявлений сверхъестественной животворной силы, которой было проникнуто все окружавшее Елену в ту ее благодетельную вторую весну: семя, посеянное вечером, к утру прорастало, пускало глубокие корни, и к полудню крепкий стебель уже одевался трепетной листвой и пышными цветами. Воздух, напоенный ароматами щедрого урожая, проливал бальзам на ее беспокойную душу. И тем не менее истинного покоя она не находила, потому что нужно ей было совсем другое — не молодая поросль, а старое, хорошо выдержанное дерево.

Она настойчиво продолжала свои поиски, расспрашивая всех вокруг. В город съехалось много лесоторговцев, получивших подряд на стройке; среди них было немало местных, которые занимались своим ремеслом из поколения в поколение. Однако никому из них не приходилось сооружать ни виселиц, ни крестов для распятия. Впрочем, они говорили, что готовы попробовать. Но из какого дерева делали кресты триста лет назад, они как‑то не задумывались. Тогда места здесь были лесистые, так что было из чего выбирать. И все, ссылаясь на свой профессиональный опыт, в один голос утверждали, что никакой другой материал по своей долговечности не может сравниться со здоровой древесиной. Они приводили множество примеров деревянных конструкций, которые пережили бетон и каменную кладку. «С годами дерево становится только крепче, — уверяли они. — Оно может сохраняться хоть вечно, если не сгорит в пожаре и на него не нападут насекомые. Насекомых здесь не так уж много, но пожары бывали часто».

Она послала за историками и антикварами. Кое‑кто из них уже сам приехал в город, прослышав про увлечение императрицы. Другие прибыли по ее приглашению из Александрии и Антиохии. Христиане, иудеи и язычники — все были готовы ей помочь.

Больше всего знали, по‑видимому, христиане.

— Считается, — рассказывал ей один старец‑копт, — что крест был составлен из всех пород дерева, какие только есть на свете, чтобы все растительное царство могло принять участие в искуплении.

— А, чепуха, — сказала Елена.

— Разумеется! — в восторге согласился копт. — Я всегда был того же мнения. Это слишком уж материалистично, слишком расчетливо.

— Ну скажите на милость, с какой стати растительному царству в этом участвовать? — спросил молодой священник из Италии. — Оно вовсе не нуждалось в искуплении и ему не подлежало.

— К тому же, чтобы соорудить такой сложный крест, плотникам пришлось бы проработать не один год, — заметил простодушный Макарий, которого Елена всегда приглашала на такие беседы. — Некоторые виды деревьев привозят издалека — одни растут только на юге Африки, другие только в Индии.

— Вот именно, — согласился копт. — Я доказал, что истина гораздо проще. Одна ветвь креста была из самшита, другая из кипариса, третья из кедра, а четвертая — из сосны. Эти породы дерева символизируют...

Еще один священник утверждал, что крест был осиновый, — вот почему это дерево до сих пор трепещет от стыда.

— Чушь, — сказала Елена.

Еще более замысловатую историю рассказал чернокожий ученый с Верхнего Нила. Когда Адам заболел, его сын Сет отправился в рай за целебным маслом. Архангел Михаил дал ему вместо этого три семечка, но они опоздали — Адам уже умер. Тогда Сет вложил семечки покойному в рот, и из них выросли три саженца, которые потом попали к Моисею. Он использовал их для разнообразных магических целей, включая отбеливание чернокожих. Во времена Давида саженцы срослись в одно дерево. (На этом месте Елена начала проявлять признаки нетерпения.) Соломон срубил дерево и хотел использовать балку из него при постройке своего храма, но она не подошла. Одна женщина, по имени Максимилла, как‑то случайно села на балку, и на ней тут же вспыхнуло платье. Соломон приказал забить несчастную плетьми до смерти, а из балки сделал мостик; царица Савская, проходя по нему, сразу узнала...

— Ох, довольно! — сказала Елена. — Я для того сюда и приехала, чтобы опровергнуть такие россказни.

— Но это еще не вся история, — обиженно возразил чернокожий. — В конце концов это дерево всплывает посреди купальни Вифезда...

— Вздор, — заявила Елена.

Иудеи — высокоученые мужи из Александрии — высказывались осторожнее. Распятие на кресте, говорили они, — это варварский римский обычай, совершенно чуждый еврейским традициям. Иудейский народ воздавал злодеям по заслугам, забивая их камнями. Правда, габониты распяли на кресте семерых потомков Савла, но лишь в исключительных обстоятельствах — чтобы предотвратить неурожай ячменя, да и было это очень давно. А в то время, которое интересует императрицу, ничего подобного случиться не могло. Так что ей лучше посоветоваться с римскими военными историками.

Один такой историк оказался среди присутствующих. Он сказал, что самая дешевая и самая простая в обработке древесина — сосна. Нет никаких сомнений, что именно из нее и был сделан крест. Вероятно, вертикальный столб стоял на месте казни постоянно, и приговоренного заставляли нести только горизонтальную перекладину. Потом перекладину вместе с ним подтягивали вверх по столбу и закрепляли в гнезде. Один и тот же крест, таким образом, наверняка использовался множество раз.

Здесь вмешались иудеи, заявившие, что так быть не могло. Казнь была делом рук римлян, но она происходила на земле, принадлежавшей евреям, в то время, когда еще действовали все еврейские законы. А на этот счет законы содержали совершенно ясные указания. Любой предмет, связанный с насильственной смертью, становился нечистым и мог осквернить все вокруг. Орудия казни, даже камни, использованные для побиения, или веревку после бескровного удушения, следовало в тот же самый день убрать и спрятать.

— А кто должен был это делать?

— Храмовая стража, — сказал римлянин. — Такие ритуальные процедуры римлян не касались.

— Нет, не стража, а друзья и родственники казненного, — возразили евреи. — В этом случае, судя по всему, им отдали тело, что было весьма необычно. Нет сомнения, что и все остальное было предоставлено им.

— Нет, солдаты, — утверждали христиане. — Это была не простая казнь. В городе шло брожение. Люди видели тревожные знамения. Были приняты особые меры — гробницу запечатали, и около нее поставили охрану. Вероятно, такие же особые меры были приняты и по отношению ко всем реликвиям.

— Так или иначе, — заключил римлянин, — это как раз один из тех досадных пробелов, какими изобилует история — как священная, так и светская, и заполнить которые не удастся никогда. Узнать, что именно тогда произошло, у нас нет никакой возможности.

Однако, как ни пытались специалисты разубедить Елену, она не сдавалась.

Макарий на этих совещаниях говорил мало. Но потом Елена спросила, какого мнения придерживается он.

— Спрятали крест, конечно, не ученики, — осторожно начал Макарий. — Иначе память об этом была бы сохранена церковью. Но про крест никто никогда ничего не слыхал. За это я могу поручиться. Его спрятали евреи или римляне и унесли тайну с собой в могилу.

— Прекрасно, — сказала Елена. — Будем исходить из этого. Допустим, что команде храмовых стражников или римских легионеров — кому именно, мы не знаем — приказали быстро и незаметно избавиться от двух больших деревянных брусьев. Что они могли сделать? Конечно, им не хотелось ни привлекать к себе внимание, ни тратить время на то, чтобы отнести эти брусья куда‑нибудь подальше. Земля здесь каменистая, и выкопать ров соответствующего размера и зарыть части креста они тоже не могли. Что же им оставалось? Найти пещеру или подвал разрушенного здания — что‑нибудь в этом роде. И того, и другого здесь сколько угодно, я сама видела. Понятно, что нам нужно сделать — обследовать все такие места в окрестностях Голгофы, и мы обязательно найдем крест.

— Но, царица, ты видела, в каком состоянии сейчас окрестности Голгофы?

— Толком не знаю. Там всегда полно строителей и всякой прочей публики.

— Вот именно. Пойдем посмотрим.

Они подошли к восточному краю стройплощадки, где с пригорка можно было окинуть взглядом стройку. Солнце уже садилось, и рабочий день близился к концу. Перед ними простирался обширный плоский пустырь, посреди которого торчали два возвышения, огороженные и закутанные в мешковину. Повсюду виднелись начатые кладкой стены и устои, а вокруг тянулись во все стороны мастерские, занимавшие во много раз большую площадь, чем сама стройка. Там громоздились горы убранного мусора и щебня, заготовленного мрамора и тесаного камня; там стояли бетономешалки, печи для обжига кирпичей и извести, огромные деревянные подъемные краны, тележки и тачки, стойла для лошадей и бараки для рабочих, полевые кухни и отхожие места, чертежная, бухгалтерия с охраняемой кассой, где выдавали заработную плату, наполовину снесенные остовы выселенных домов и неоконченные временные постройки. Все это было опутано паутиной мощеных проездов и тропинок; целую улицу занимали палатки, куда проститутки старались заманить рабочих в дни получки, пока те еще не успели добраться до базара. И все это вызвали к жизни простые слова: «Здесь нужно построить базилику».

«Со временем, конечно, порядок и покой сюда вернутся», — подумал Макарий, стоя рядом с императрицей и показывая ей работы, но теперь он только сказал:

— Неужели ты думаешь, что посреди всего этого сможешь найти яму в земле и в ней деревянные брусья?

— О да, думаю, что смогу, — уверенно ответила Елена.

В Иерусалиме только и говорили о том, какую энергию проявляет Елена. Все решили, что старушка просто неутомима. Но в действительности она испытывала огромную усталость. Приближалась зима; в монастыре, стоявшем на открытом месте, было холодно и сыро. Совсем не так она представляла себе в Далмации свою старость. У нее уже не было охоты задавать вопросы. Ни от кого она не видела помощи, никто не верил в успех ее поисков. На Рождество у нее не было даже сил присоединиться к процессии, направлявшейся в Вифлеем; она причастилась в монастырской церкви и позволила монахиням поухаживать за ней, просидев весь праздничный вечер перед огнем, который они развели в ее комнате.

Но в канун Крещения Елена собралась с силами и отправилась на носилках в церковь Рождества, до которой было пять миль скверной дороги. Толп паломников видно не было, Макарий и его паства праздновали Крещение у себя в церкви, и только немногочисленная христианская община Вифлеема встретила ее и проводила в приготовленную для нее комнату. Елена продремала там почти до рассвета, когда ее позвали и при свете ярких звезд отвели в тесную пещеру‑стойло, где усадили на женской половине...

В низком сводчатом помещении горело множество лампад, и воздух был спертый. Звуки серебряных колокольчиков возвестили о прибытии трех бородатых монахов в полном облачении, которые, подобно трем волхвам древности, простерлись ниц перед алтарем. И началась долгая литургия.

Елена плохо понимала по‑гречески, да и не вслушивалась — ее мысли были далеко. Она забыла даже о том, что искала, и ей виделось только далекое прошлое — спеленутый младенец и три царя‑волхва, которые пришли издалека, чтобы поклониться ему.

«Это мой день, — думала она. — И это мои единомышленники». Может быть, у нее возникло предчувствие, что ее слава, подобно их славе, будет зиждиться на одном‑единственном подвиге благочестия, что и она тоже появилась здесь из некоего безыменного царства и что ей, подобно им, суждено, единожды вспыхнув, угаснуть, как угасает пламя в камине.

«Как и я, — мысленно сказала она им, — вы пришли слишком поздно. Здесь много лет до вас уже побывали пастухи, не говоря уж о бессловесных животных. Их голоса прозвучали на этой земле вместе с ангельским хором задолго до того, как вы собрались в дорогу. Ради вас были изменены исконные небесные законы, и среди озадаченных звезд загорелся новый, призывный светоч. Как долго и трудно добирались вы до цели, замечая направление и прокладывая свой путь сюда, куда пастухи пришли запросто, босиком! Как странно выглядели вы в дороге, со своими слугами в невиданных доселе одеждах, со своими нелепыми дарами! В конце концов вы достигли цели вашего паломничества, и великая звезда остановилась в небе прямо над вами. И что вы сделали? Вы явились к царю Ироду. Вы воздали ему почести, положив начало бесконечной войне невежественных толп и судий с невинными. И все же вы пришли и не были отвергнуты. Вам тоже нашлось место рядом с яслями. Ваши дары были не нужны, но они были приняты и сохранены, потому что это были дары любви. В новом, только что родившемся мире милосердия и вам тоже нашлось место. В глазах Святого Семейства вы стали не ниже, чем вол или ослица...»

«Вы мои небесные покровители, — сказала им Елена. — Покровители всех, кто приходит слишком поздно, всех, чей путь к истине долог и труден, всех, кто отягощен ненужными знаниями и праздными рассуждениями, всех, кто из вежливости становится соучастником преступления, всех, кто оказывается жертвой собственных талантов».

«Дорогие мои сородичи, — сказала им Елена, — помолитесь за меня и за моего бедного, замученного делами сына. Пусть и ему тоже перед концом жизни найдется место на соломе, где он сможет преклонить колени. Помолитесь за великих, чтобы они избежали забвения. Помолитесь и за Лактанция, и за Марсия, и за молодых поэтов из Трира, и за души моих диких, неразумных предков, и за их хитроумного врага Одиссея, и за великого Лонгина. Ради Того, Кто не отверг ваших странных даров, помолитесь за всех тех, кто был мудр и добр. Да не будут они забыты перед престолом Господа, когда настанет царствие нищих духом».

 

12

ОБРЕТЕНИЕ

 

Неделя шла за неделей, небо над стройкой становилось все ласковее, и среди окрестных холмов зацвели цикламены. Но приближение весны не радовало Елену: у нее уже не осталось вопросов.

Ее настроению больше соответствовал наступивший Великий пост. Единых правил его соблюдения еще не существовало. В Иерусалиме, где праздновали и субботу, и воскресенье, постились по пять дней на протяжении восьми недель. А когда Макарий говорил «поститесь», это означало «голодайте». В других епархиях позволяли себе кое‑какие послабления — разрешалось вино, оливковое масло, молоко, можно было слегка перекусить маслинами и сыром, так что верующие постоянно что‑то жевали, словно кролики. Но кто хотел поститься в Иерусалиме, тому оставались только вода и жидкая каша, ничего больше. Кое‑кто мог выдержать все пять дней, многие по средам позволяли себе сытный обед, другие, еще более слабые в вере, обедали по вторникам и четвергам. Каждый мог сам решить, что ему под силу. Но если уж он постился, то пост должен был быть строгим — такой закон ввел Макарий.

Почтенный возраст освобождал Елену от обязанности строго соблюдать все правила. Но она все же решила поститься. Соображения, которыми она при этом руководствовалась, были чисто практическими. Ее расспросы ни к чему не привели, обычные средства найти то, что она искала, были исчерпаны. «Прекрасно, — сказала она. — Теперь посмотрим, не поможет ли пост».

Напрасно монахини упрашивали ее подумать о здоровье. У них были основания для волнений: с каждой неделей Елена все больше слабела и все чаще испытывала припадки головокружения. По субботам и воскресеньям она тоже почти ничего не ела. К началу Страстной недели в ней трудно было узнать ту решительную женщину, которая еще недавно с пристрастием допрашивала археологов.

Вербное воскресенье стало для Елены особенно тяжелым испытанием. Уже на рассвете началась служба, после нее процессия направилась на Масличную гору, потом целый день обходила по крутым склонам холмов все святые места, и в заключение был представлен вход Господень в Иерусалим: по усыпанной пальмовыми листьями улице Макарий прошествовал к гробнице на вечернюю службу. К концу дня Елена так выбилась из сил, что не смогла даже съесть ужин, приготовленный для нее в монастыре, и, вся дрожа, упала в постель.

С наступлением Страстной недели работы на стройке прекратились: все христианское население Иерусалима предавалось молениям, и с каждым днем все усерднее. В четверг вечером состоялось еще одно шествие на Масличную гору и вокруг нее. Елена настояла на том, чтобы вместе со всеми идти пешком. Она крепко держала в руке свечу, но у нее то и дело начинала кружиться голова, и во время пения псалмов или чтения Библии она временами теряла сознание. Шествие закончилось к исходу ночи в Гефсиманском саду пением псалма о страданиях Христовых. С последними словами псалма все разразились горестными причитаниями — кто по привычке, а кто вполне искренне; повсюду звучали жалобные вопли и стоны. Свечи погасли — уже брезжил рассвет. Печальная процессия медленно двинулась через городские ворота на Голгофу, где началась долгая заупокойная служба.

Когда служба кончилась, Елена ушла к себе. Трагедия завершилась: вход в гробницу уже завалили камнем, ученики, понурив головы, разошлись, чтобы поодиночке предаваться горю и сгорать от стыда. Пилат крепко спал в своем дворце. Город после тревожного дня угомонился, и вокруг было так же тихо, как в гробнице, где, завернутый в плащаницу, лежал мертвый Бог. Перед глазами Елены стояли те женщины, что горько плакали у гробницы много‑много лет назад, и сердце ее было с ними.

Монахини принесли немного каши, но Елена к ней не притронулась. Заметив ее неподвижный горячечный взгляд и увидев, что она вся дрожит, они пошептались между собой, и одна из них принесла сладкое питье с опиумом, которое Елену уговорили выпить. Всю последнюю неделю она почти не спала. Теперь наконец пришло успокоение, и она лежала так же тихо, как то тело в гробнице.

Всю свою жизнь Елена по ночам видела сны и каждое утро, даже в те далекие дни ее молодости, когда предстояла веселая охота, просыпалась с таким чувством, словно чего‑то лишилась, — у нее на мгновение сжималось сердце, как в минуту горестного прощания. И в эту, самую печальную в году, ночь ей начал сниться сон, но, хотя она засыпала все крепче, ей казалось, что она, наоборот, пробуждается навстречу светлому дню. Она поняла, что это сновидение послано ей Богом.

Ей снилось, будто она идет одна по узкому переулку вдоль стены храма Соломона. Переулок не заполняла, как днем, толпа, вздымавшая тучи пыли, — сейчас он был пустынен, тих и залит ярким светом, как бывает на вершине горы. Елена чувствовала себя снова молодой и приветливо поздоровалась с человеком, шедшим по переулку навстречу, как будто это был кто‑то из подданных ее отца, а она собралась на охоту. И когда он ответил «Доброе утро, госпожа», его слова прозвучали совершенно естественно и уместно в это утро, выпавшее из хода времени.

Человек был на вид средних лет и, судя по одежде и бороде, — правоверный иудей.

— Ты пришел, чтобы плакать у стены храма?

— Ну нет, только не я. Не смотри на этот наряд — я надеваю его время от времени, когда наведываюсь сюда, чтобы посмотреть, как тут идут дела. Я долго пробыл за границей, объездил все страны, какие только есть в мире. Это полезно для расширения кругозора. Ведь они очень ограниченные люди — эти здешние евреи. Кому это знать, как не мне, — когда‑то я тоже был одним из них. У меня была маленькая лавка неподалеку, вон на той улице. Ничего особенного она собой не представляла, но очень может быть, что я так и просидел бы в ней всю жизнь, если бы римляне все здесь не разорили. И можешь мне поверить — я им только благодарен.

Елена уже поняла, что день, когда она встретилась с этим человеком, не помечен ни в каком календаре.

— Ты, наверное, очень стар, — сказала она.

— Еще бы! Ты даже представить себе не можешь, как я стар.

Она внимательно посмотрела на него и заметила, что в это утро, когда все вокруг выглядело свежим и обновленным, в нем не было ни намека на молодость. Его лицо было гладким, словно базальт, тело — коренастым и крепким, волосы едва тронула седина, но, несмотря на его веселый, чуть насмешливый тон, глаза были усталыми и холодными, как у крокодила.

— Первым, кто начал все здесь разорять, был Тит. Я вылетел в трубу. Понемножку мне удалось снова встать на ноги. Потом — новые беспорядки, и опять здесь все разорили. На этот раз я решил, что с меня хватит. Два раза — это уж слишком. И я отправился путешествовать. Временами мне приходилось нелегко, но я никогда не жалел о прошлом. Эту одежду я надеваю всякий раз, когда приезжаю сюда, потому что такой у меня обычай: куда бы меня ни занесло, я всегда стараюсь вести себя так, как там принято. В Бордо я носил галльские желтые штаны в обтяжку, в Германии — волчью шкуру. А видела бы ты, как я наряжался при персидском дворе! Нужно уметь приспосабливаться — в нашем деле только так можно добиться успеха. Видишь ли, я торгую благовониями. Клиентура у меня — лучше не бывает. Я снабжаю все первоклассные храмы. Люди знают, что я поставляю только добротный товар. Сам закупаю его в Аравии, сам доставляю куда надо. А кроме того, им нравится иметь со мной дело, потому что я, понимаешь ли, держусь со всеми уважительно. Чему бы они ни поклонялись — обезьянам или змеям, а во Фригии мне доводилось видеть еще и не такие странные культы, можешь мне поверить, — я всегда проявляю уважение к их религии. Ведь это мой хлеб с маслом. А дело мое — совсем не простое. Приходится постоянно держать ухо востро и не зевать, особенно в наше время, когда то и дело рождаются какие‑нибудь новые культы и возводятся новые храмы. Вот почему сегодня я здесь. На базарах Хадрамаута было много разговоров про Иерусалим — про то, что римляне строят там новый храм. И в чью честь — в честь того Галилеянина, подумать только! Сначала это меня просто ошеломило. Словно я вдруг перенесся на триста лет назад. Ведь это из‑за того самого Галилеянина я сегодня здесь.

— Ты был с ним знаком?

— Ну, в общем‑то нет. У меня тогда был большой заказ от Синедриона, и якшаться с Галилеянином в такой момент было бы неразумно — повредило бы делу. Надо же, как все со временем меняется! По пути к месту казни он проходил мимо моей лавки и упал прямо напротив моей двери. Он едва мог идти. Им после этого пришлось заставить какого‑то человека нести крест вместо него. Имей в виду, что этой казни я не одобрял. Я всегда говорил: живи и давай жить другим. Но не мог же я допустить, чтобы он сидел и отдыхал у меня на пороге, верно ведь? Поэтому я сразу его прогнал. «Иди, иди, — сказал я, — нечего тут сидеть. Таким, как ты, тут не место». Он только посмотрел на меня в ответ — не то чтобы со злобой, а так, словно хотел запомнить мое лицо. И сказал: «Жди, пока я не приду». В ту минуту мне показалось, что большого смысла в этих словах нет, но с тех пор я много о них думал — можешь мне поверить, времени для раздумий у меня предостаточно. Тогда мне не было еще и пятидесяти, и до сих пор я чувствую себя так, словно не состарился ни на один день. Странно, правда? Казалось бы, в моем деле человек должен знать все про все религии, но есть еще такое, что ставит меня в тупик. А считать дни рождения я перестал где‑то после ста пятидесяти. До того было довольно занятно смотреть, как все кругом умирают. Но потом я как‑то потерял к этому интерес. Мне все равно никто не верил, и к тому же кому приятно вести дела с человеком в таком возрасте? Клиенты считали бы, что я должен слишком много знать. А понемногу теряешь счет всему. Раньше всего — женщинам, а в конце концов — даже деньгам.

— Расскажи мне еще про тот день.

— Мне вся эта история не нравилась, — сказал торговец. — По совести говоря, совсем не нравилась. Вдруг стало темно и затряслась земля — не так уж сильно, но после этого у людей сдали нервы. Кое‑кто говорил, что видит духов. Вообще какой‑то странный был день. Торговля у меня не шла, так что через некоторое время я закрыл лавку и пошел посмотреть, что там происходит. Но когда я туда добрался, все, оказывается, кончилось. Тела уже снимали с крестов.

Беседуя, императрица и торговец дошли до конца переулка — дальше начиналась строительная площадка, где возводили базилику.

— Подумать только — сколько денег теперь на него тратят! Вот почему такое интересное у меня дело — постоянно случаются какие‑нибудь сюрпризы.

— А что дальше было с крестом? — спросила Елена.

— Да их выбросили, все три. Они обязаны были это сделать по закону.

— Куда их выбросили — ты помнишь?

— Да.

— Я ищу Его крест.

— Ну да, если подумать, то сейчас и в самом деле должен быть большой спрос на все, что связано с тем Галилеянином, — таким он вдруг стал знаменитым и уважаемым.

— Можешь показать мне, где он лежит, этот крест?

— Думаю, что да.

— Я богата. Сколько ты за это попросишь?

— За такую мелкую услугу я с тебя ничего не возьму. Со временем она окупится. В моем деле надо быть дальновидным. Насколько я понимаю, эта новая религия способна продержаться довольно‑таки долго. Ведь как обычно бывает — вот неизвестно откуда взялась религия, и скоро повсюду появляется множество святых людей и святых мест, старые храмы переименовывают, начинаются пророческие видения и паломничества. И появляются дамы вроде тебя, которым нужен не только крест, но еще и всякое другое. И тут самое главное — правильно взяться за дело, заложить добротную основу. Чтобы было несколько подлинных реликвий, которые оказались бы в хороших руках, у уважаемых людей. Дальше все пойдет как по маслу. Спрос будет такой, что никакого подлинного товара не хватит. И тут наступит мой черед. Тут все и окупится. Нет, сейчас я с тебя ничего не возьму. Буду только рад, что крест попадет к тебе. И тебе он ничего не будет стоить.

Слушая его, Елена вглядывалась в мысленные картины будущего, представлявшиеся ей так же ясно и отчетливо, как и все остальное в то залитое ярким светом утро, выпавшее из хода времени. Она видела, как святые места христианства превращаются в ярмарки, где идет бойкая торговля четками и медалями, как из неведомых еще материалов миллионами прессуют священные эмблемы, и в ушах у нее звучал гомон торговцев, зазывающих покупателей на языках, которых еще не существовало. Она видела церковные ризницы, битком набитые подделками и фальшивками. Она видела, как христиане дерутся и воруют, чтобы приобрести этот мусор. Подумав немного, она сказала:

— Ты назначаешь немалую цену. Ну, а теперь говори мне, где крест.

— Его бросили в заброшенный подземный водоем, — сказал торговец. — Совсем рядом с городскими воротами. Большая цистерна, и вниз ведут несколько ступенек. Раньше из нее брали воду все соседние кварталы города, уже много лет назад она почему‑то пересохла.

— Где это?

Торговец уверенно подвел ее к западному краю только что возведенной платформы и двинулся дальше среди громоздившихся повсюду куч строительного мусора.

— Трудно сказать точно, уж очень здесь все перекопали.

Прищурив свои усталые, так много повидавшие глаза, он прикинул расстояние до двух еще уцелевших ориентиров — гробницы и вершины Голгофы, что‑то подсчитал в уме и в конце концов ткнул ногой в землю.

— Копай здесь, — сказал он. — Большой ошибки быть не должно. Копай, пока не наткнешься на ступеньки.

Тут Елена проснулась и снова почувствовала себя совсем старой женщиной, одинокой и слегка одурманенной опием. Лежа в темной комнате в ожидании рассвета, она стала молиться, полная надежды и благодарности.

Когда рассвело, она отправилась к гробнице. Люди собирались на первую утреннюю службу Страстной субботы. Елену уже хорошо знали, и она не привлекла к себе ничьего внимания.

Она прошла тем же путем, каким шла во сне, вскарабкалась на кучу мусора и оказалась на том месте, где стояла рядом с торговцем. Там, где он ткнул ногой в землю, остался отпечаток, похожий на след раздвоенного козлиного копыта. Елена осторожно стерла его и пометила это место своим собственным знаком, выложив на нем небольшой крест из камешков.

Новые раскопки начались сразу же после Пасхи. Елена пришла посмотреть и сама накопала первую символическую корзину земли. Хотя ее слушались беспрекословно, такое нарушение привычного хода работ было встречено всеобщим неодобрением. Главный надсмотрщик опасался, что теперь старуха будет без конца вмешиваться со своими капризами, и даже рабочие были недовольны. Казалось бы, им, в поте лица выполнявшим дневной урок, не видя ничего, кроме земли под лопатой, должно было быть все равно, что они делают и зачем. Однако работы к этому времени продвинулись так далеко, что в них уже можно было увидеть какой‑то смысл, уже явственно проступали контуры массивных стен здания, и люди начинали гордиться своим участием в исторической стройке. А теперь им было велено снова убирать строительный мусор, который они сами, не жалея сил, аккуратно сложили в стороне, и искать какой‑то пересохший водоем. И в рабочих бараках, и в чертежной роптали. Епископа Макария тоже огорчало, что неразбериха продолжается и возобновление регулярных служб опять откладывается. Тем не менее работа шла — без особого энтузиазма, но с римской методичностью и дисциплиной.

Место раскопок находилось в нижней части западного склона Голгофы. Вскоре под завалами свежего мусора обнаружились огромные массивы древней каменной кладки — остатки когда‑то стоявшей здесь, а потом снесенной городской стены. Под ними шла нетронутая скала, и тут — в точности в том месте, которое указала Елена, — рабочие наткнулись на вырубленные ступеньки и низкую арку. Сюда во времена Маккавеев приходили за водой женщины с кувшинами, здесь перед тем, как войти в город, останавливались на водопой караваны. Дальше проход был завален землей до самого верха; по приказу Елены кирки и лопаты были отложены в сторону, и рабочим выдали деревянные совки, чтобы не повредить дерева, если они на него наткнутся. Землю, насыпаемую в корзины, тщательно просматривали и выбирали из нее все деревянные обломки. Так продвигались они понемногу все глубже и глубже, пока в конце апреля, к удивлению всех, кроме Елены, не докопались до водоема. При свете факелов можно было разглядеть обширное подземелье, заваленное по пояс камнями, вывалившимися из ветхих сводов. Похоже, это и было то, что они искали, и у землекопов снова появился интерес к работе. Елена велела принести для себя кресло из слоновой кости и часами сидела там в полумраке, дыму и пыли, глядя, как идут раскопки.

Разбор завалов продолжался много дней. Свод грозил обвалиться, и его пришлось по мере продвижения вперед крепить, как в шахте. Корзину за корзиной землю выносили наверх, просеивали и выбрасывали. Елена сидела на своем маленьком троне, смотрела и молилась.

Уже за два дня до окончания работ стало ясно: в подземелье не осталось такого места, где могли бы лежать, скрытые завалами, большие бревна, которые искала Елена. Однако она все еще не отчаивалась. Даже когда подземелье было окончательно расчищено, подметено и оказалось совершенно пустым, Елена по‑прежнему сидела там и молилась.

Сопровождавшая ее монахиня сказала:

— Ты не думаешь, царица, что нам пора отправляться домой?

— Это почему? Мы же не нашли того, что искали.

— Но, царица, этого здесь нет. Ты же знаешь, снам не всегда можно верить. Иногда их насылает дьявол.

— Мой сон был не такой. — Подошедший главный надсмотрщик попросил разрешения отпустить рабочих.

— Снаружи уже совсем стемнело, — сказал он.

— Здесь это не имеет значения.

— Но, царица, что же им делать?

— Искать.

Елена встала с кресла и в сопровождении надсмотрщика пошла вдоль стен подземелья, пристально разглядывая их. В юго‑восточном углу она постучала своей палкой по стене.

— Посмотри, — сказала она. — Здесь была дверь, которую кто‑то наспех заложил.

Надсмотрщик вгляделся.

— Да, — согласился он, — тут, кажется, действительно что‑то было.

— Я могу предположить, чья это работа. Когда оказалось, что камень, которым завалили вход в гробницу, кто‑то откатил в сторону, первосвященники Синедриона позаботились о том, чтобы оттуда больше ничего не пропало. В моей стране в таких случаях говорилось — заперли стойло после того, как коня увели.

— Да, царица, это очень интересное предположение. Может быть, завтра...

— Я не уйду отсюда, пока не увижу, что находится по ту сторону этой стены, — заявила Елена. — Вызови добровольцев. Нужно всего несколько человек. И смотри, чтобы все они были христиане. В такую минуту язычники нам здесь не нужны.

Елена осталась и молилась все время, пока разбирали стену. Дело оказалось не таким уж сложным. Когда остатки кладки рухнули, камни укатились куда‑то в темноту. Открывшийся проход круто спускался вниз, мусора в нем почти не было. Рабочие стояли в нерешительности.

— Идите туда, — приказала Елена. — Там вы найдете крест. Вероятно, не один. Вынесите их как можно осторожнее. Я буду ждать здесь — мне надо еще помолиться.

Кучка рабочих стала спускаться вниз, освещая себе путь факелами. Елена слышала их удаляющиеся неуверенные шаги. Через некоторое время шаги затихли, а потом снова стали приближаться. Из прохода показался рабочий с факелом, за ним еще двое несли деревянное бревно.

— Там еще несколько, царица.

— Вынесите все и положите здесь. Епископ увидит их утром. Дай этим людям побольше денег, — сказала Елена надсмотрщику вдруг ослабевшим голосом. — И поставь тут охрану. — Она оперлась на руку монахини. — Вот, значит, и все.

На следующий день, 3 мая, епископ Макарий и Елена обследовали находки, которые рабочие вынесли наверх и разложили на вымощенной площадке перед новой базиликой. Это были остатки трех крестов, разрозненные, но хорошо сохранившиеся; дощечка с надписью, разломанная пополам; четыре гвоздя и треугольный деревянный брусок. Одна из половинок дощечки, на которой было наспех нацарапано на трех главных языках древнего мира великое имя, все еще держалась на одном из столбов.

— Значит, насчет этого столба сомнений быть не может, — деловито сказала Елена.

Теперь, когда ее поиски завершились, она не испытывала никакого волнения и распоряжалась уверенно, словно указывала, как расставить доставленную в дом новую мебель.

— Гвозди, конечно, от Святого Креста, — решила она. — А это, я полагаю, упор для ног.

— Очень может быть, царица.

— Теперь остаются перекладины. Надо посмотреть, какая из них от какого столба. Позовите кого‑нибудь из плотников, чтобы помогли нам разобраться.

Но плотник заявил, что ничего сказать не может: кресты были сколочены очень грубо, и о том, чтобы подогнать их части друг к другу, никто не позаботился.

— Один Бог знает, какой кусок откуда, — сказал он.

— В таком случае Бог нам и поможет, — сказала Елена.

— Царица, дорогая моя, так не бывает, чтобы чудеса случались каждый день, — возразил Макарий.

— А почему? — ответила Елена. — Зачем бы Бог позволил нам найти этот крест, если бы Он не хотел, чтобы мы его опознали? Разыщите какого‑нибудь больного — очень тяжелого больного, — приказала она. — Испробуем перекладины на нем.

И это удалось Елене, как удавалось ей все в ее паломничестве. Перекладины принесли в комнату, где умирала женщина, и по одной клали рядом с ней на кровать. Две из них не произвели никакого действия, а третья полностью исцелила ее.

— Вот теперь все понятно, — сказала Елена.

После этого она принялась за раздел имущества. Половину должен был получить Макарий, половину — весь остальной мир. Перекладину Истинного Креста она взяла себе, столб отдала ему. Ему же досталась и та часть дощечки, где имя было написано по‑еврейски. Все четыре гвоздя она отложила для Константина. Треугольный деревянный брусок вызывал некоторые сомнения: возможно, это был упор для ног, если крест был с упором, а возможно, и просто кусок дерева. Однако она взяла себе и его и впоследствии доставила этим подарком безграничную радость доверчивым жителям Кипра.

Два остальных креста оказались совершенно одинаковыми. На одном из них был распят раскаявшийся разбойник, на другом — его богохульствовавший сотоварищ, но кто на каком? К крестам подводили больных, на этот раз не столь тяжелых, в том числе даже нескольких с легкими нервными расстройствами, и давали прикоснуться к перекладинам, но никому это не помогло, и несчастных отослали прочь. В конце концов Елена решила проблему так, как могла это сделать только уроженка Британии. Она позвала плотника и велела ему, расколов вдоль все четыре бревна, сделать из них два новых креста, каждый из которых содержал бы по половине обоих первоначальных. Один такой крест она отдала Макарию, другой оставила себе.

Тем временем огни на сигнальных башнях донесли весть о находке до столицы, а конные гонцы рассказали о ней всему христианскому миру. Во всех базиликах империи возносили хвалу Господу. Но когда Елена хладнокровно делила свое сокровище, никто не мог заметить на ее лице ни малейших признаков ликования. Она сделала свое дело. Она совершила то, что удавалось только святым и что, в сущности, и делало их святыми, — она до конца исполнила волю Божью. Другие не так уж много лет назад выполняли свой долг, умирая на арене на глазах тысяч зрителей; ее же задача была куда скромнее — найти несколько кусков дерева. Именно ради этой скромной цели она и была рождена. И теперь цель достигнута.

Елена радостно отправилась в путь со своей драгоценной добычей...

...И исчезла со страниц истории. Рыбаки Адриатики рассказывают, что, когда Елена проплывала там и ее галере грозило крушение, она успокоила бушующие волны, бросив в воду один из священных гвоздей, и море с тех пор стало безопасным для моряков. А рыбаки Кипра утверждают, что это произошло неподалеку от опасных берегов их острова. После этого, как уверяют все киприоты, она высадилась на берег и застала остров вымирающим от засухи, длившейся семнадцать лет: дождей не было с тех пор, как замучили до смерти Екатерину [36].

Земля оголилась и потрескалась от зноя, наиболее предприимчивые уехали и поселились в других местах, а жалкие остатки некогда многочисленного населения ожесточились от невзгод и стали грабить и убивать попадавших на остров путешественников, считая их всех евреями. На острове поселились демоны и после наступления темноты безраздельно властвовали над ним; невозможно было даже хоронить умерших: стоило засыпать могилу землей, как разложившийся труп снова оказывался на пороге своего прежнего дома. Там и установила Елена крест, сделанный из тех, на которых распяли разбойников, и засуха сразу кончилась, да так бурно, что для перехода через овражек, который перед ее приездом был сухим, ей пришлось построить мост, сохранившийся до сих пор. Она распилила на части упор для ног — если это был действительно он — и сделала из него два небольших креста, которые подарила островитянам, после чего демоны мгновенно покинули остров — они собрались в шумную стаю, которая стала кругами подниматься в небо, пока не исчезла из вида. Потом Елена призвала сюда новых жителей с ближних островов, главным образом с Телоса, и поселила их на снова плодородной теперь земле. Крест, который она оставила, установили в церкви, где он парил в воздухе, ничем не поддерживаемый, много столетий, пока остров не захватили враги веры. Сама же она отправилась дальше, неведомо куда, но в сердцах здешних обитателей осталась навсегда, превратившись в одну из их великих мифических благодетельниц. А груз, который она везла, в их легендах умножился и обогатился всевозможными дарами сказочных стран.

В конце концов Елена приехала к Константину, которого нашла в его новом городе. Вокруг его дворца с необыкновенной быстротой разрастались наспех создаваемые министерства. А сам Константин был занят главным образом сооружением памятника себе — порфировой колонны невиданной высоты на гигантском белом пьедестале. На вершине колонны он собирался водрузить колоссальную бронзовую статую Аполлона работы Фидия, которую недавно привез из Афин. Священные гвозди пришлись очень кстати: Константин только что велел отпилить Аполлону голову и приделать к его шее собственный скульптурный портрет в бронзе, император как раз присматривал за изготовлением нимба, который должен был увенчать все сооружение. Один гвоздь и приделали к голове в виде луча, исходящего от императорской макушки.

В последнее время Константин вообще стал проявлять большой интерес к реликвиям. Он привез из Рима даже статую Афины Паллады, когда‑то стоявшую в Трое, и вмуровал ее в фундамент своего монумента.

— Я рада, что там у тебя будет частичка Трои, — сказала Елена. — Твой дед Коль будет доволен.

— У меня еще много таких же ценностей, — похвастался Константин. — Мне здорово повезло: когда я закладывал фундамент, ко мне явился один торговец из Палестины с первоклассным товаром. Действительно уникальные вещи. Я, конечно, все купил. В том числе топорик Ноя — тот самый, которым он строил ковчег, — алебастровый кувшинчик Марии Магдалины и много чего еще.

— И что ты со всем этим сделал, сын мой?

— Все это там, в основании колонны. Теперь она будет стоять нерушимо.

Гвоздям он просто не мог нарадоваться. Второй гвоздь он воткнул в свою корону, а третий использовал еще оригинальнее — отослал его кузнецу и велел перековать в удила для своего коня. Когда Елена об этом услышала, она сначала была несколько озадачена, но потом улыбнулась и хихикнула, произнеся при этом слово, оставшееся загадкой для тех, кто его слышал: «Стабулярия», «Конюшенная девчонка».

Силы быстро покидали ее, и вскоре ей стало ясно, что пора писать завещание. Она самым подробным образом расписала все свое достояние, предназначив Священную Плащаницу для своего прежнего дома в Трире, столб от Креста и дощечку с надписью — для новой церкви в Сессорийском дворце и распределив все остальное среди друзей так, что никто не остался обделен. Мощи волхвов, которые каким‑то образом оказались в ее багаже, она, по слухам, отправила в Кёльн. В конце концов все эти богатства были исчерпаны, и осталось только решить, что делать с ее собственным ветхим, усталым телом. Его Константин хотел похоронить в новой церкви Апостолов, где было приготовлено множество гробниц, расположенных по окружности и пока еще пустых. Но Елена давно решила, где она будет покоиться, и перед самой смертью завещала похоронить себя в Риме.

Она скончалась 18 августа 328 года. Ее тело перевезли в Рим и положили в саркофаг, который Константин предназначал для себя, в мавзолее, построенном им в трех милях от города по дороге в Палестрину. Там она и покоилась до тех пор, пока при папе Урбане VII ее кости не перенесли в церковь Престола Небесного, где они и лежат по сей день. В нескольких метрах от них, на ступенях этой церкви, впоследствии сидел Эдуард Гиббон, обдумывая свою «Историю» [37].

Не все молитвы Елены исполнились. Константин в конце концов крестился и умер, уверенный, что ему предстоит немедленный триумфальный въезд в рай. Британия на некоторое время стала христианской, и сто тридцать шесть приходских церквей — главным образом на землях, прежде принадлежавших племени триновандов, — были посвящены Елене. А Святые Места на протяжении многих столетий то почитали, то оскверняли, то завоевывали, то теряли, то выкупали, то снова продавали.

Но дерево креста пережило все. В виде щепочек и стружек, положенных в драгоценные ларцы, оно объехало весь мир, и повсюду его встречали с ликованием.

Ибо это доказательство. Это несомненный факт.

Гончих, сбившихся со следа, сзывает чистый звук охотничьего рога, слышный далеко в чаще. Елена снова наводит их на след.

И слышим мы ее голос, перекрывающий гомон ее и нашего времени, и несет он нам Надежду.

 

КОНЕЦ

 



[1] Ноны — в древнеримском календаре 5‑е или 7‑е число месяца. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

 

[2] Тетрик — последний правитель Галльской империи, которая вместе с Британией и Испанией в 258 г. отделилась от Рима и была воссоединена с ним после того, как Тетрик со своим войском сдался императору Аврелиану.

 

[3] Валериан (193‑260 гг.) — римский император, правивший совместно со своим сыном Галлиеном. Во время войны с персами был взят ими в плен и убит.

 

[4] Аврелиан (214 или 215 — 275 гг.) — римский император, по происхождению иллириец из незнатного рода. После успешных войн присоединил к империи Пальмиру, Галлию, оттеснил угрожавших Риму алеманов и готов.

 

[5] Римские бани состояли из нескольких помещений с разной температурой. Сначала было принято париться в самом горячем отделении, потом переходить в тепидарии, где делали массаж и принимали ванны, а затем отдыхать и беседовать в прохладном фригидарии.

 

[6] Лонгин (III в.) — античный ритор и философ‑неоплатоник, долгое время считался автором эстетического и литературно‑критического трактата «О возвышенном», ставшего основой эстетики классицизма.

 

[7] Вомиторием называлось у римлян специальное помещение рядом с пиршественным залом, где пирующие могли, сунув два пальца в рот или пощекотав в горле пером, изрыгнуть съеденное, чтобы освободить место для следующих блюд.

 

[8] Боадикка — предводительница одного из кельтских племен Британии, возглавившая в 62 г.н.э. восстание против римлян, которое потерпело поражение.

 

[9] Цимбелин — вождь одного из кельтских племен Британии; покорил триновандов и сделал своей столицей Камулодун (современный Колчестер).

 

[10] Клавдий — имеется в виду Клавдий II, правивший в 268‑270 гг., один из так называемых «солдатских императоров», которых провозглашали войска. Успешно воевал с алеманами и готами.

Квинтилий — его преемник, умерший (или убитый) через несколько недель после того, как был провозглашен императором.

 

[11] Нисс (также Наисс) — ныне Ниш, город на востоке Сербии, при слиянии рек Нишавы и Южной Моравы; в античные времена — укрепленный пункт на границе Римской империи.

 

[12] Ратисбон — ныне Регенсбург, город в Баварии.

 

[13] Зенобия — царица Пальмиры (на территории современной Сирии); намеревалась завоевать западную половину Римской империи, после разгрома ее войска Аврелианом в 273 г. бежала в Персию, но была поймана и отвезена в Рим.

 

[14] Имеется в виду поднявшийся в Риме (273 г.) мятеж против Аврелиана, который начался на монетном дворе; на сторону мятежников встали многие представители высших сословий Рима.

 

[15] Проб (232‑282 гг.) — главнокомандующий римскими армиями на Востоке, в 276 г. провозглашен императором.

 

[16] Сирмиум — в римские времена главный город Нижней Паннонии (совр. Сербии) на р.Саве.

 

[17] Никомедия — город в Вифинии, на берегу Босфора, который Диоклетиан сделал столицей восточной части Римской империи.

 

[18] В 305 г. Диоклетиан и его соправитель Максимиан отреклись от власти, которая на востоке империи перешла к Галерию, а на западе — к Констанцию Хлору и Максенцию.

 

[19] Эдикты — изданные Диоклетианом в 303 г. указы, положившие начало жестокому гонению на христиан.

 

[20] «Старый режим» (фр.) — так во времена Великой французской революции называли предшествующую ей монархию.

 

[21] Лактанций (240‑320 гг.) — философ и писатель, один из отцов церкви, автор апологетических сочинений, прозванный «христианским Цицероном».

 

[22] Альбан — первый христианский мученик в Британии; казнен в 286 г., впоследствии признан католической церковью святым.

 

[23] В 312 г. под стенами Рима произошло сражение между армиями Константина и правившего в столице Максенция. В решающий момент Максенций в сопровождении своей гвардии выступил из города, чтобы принять участие в битве. При переходе гвардией Мульвинского моста через Тибр мост обрушился. Император утонул, его войска охватила паника, и сражение закончилось победой Константина. Согласно легенде, перед сражением Константин видел во сне огненный крест на небе и, сочтя это благоприятным знамением, обратился в христианство.

 

[24] Лабарум — изготовленный по приказу Константина личный штандарт, отличавшийся от обычных штандартов римских легионов элементами христианской символики, которые должны были напоминать о виденном им, согласно легенде, небесном знамении.

 

[25] Донат — епископ Карфагенский, возглавивший раскол в западной христианской церкви при Константине. Арий — священник из Александрии, основоположник арианства, одной из первых ересей в западном христианстве.

 

[26] Лициний (ок. 250 — 325 гг.) — император Восточной Римской империи, соправитель, а впоследствии соперник Константина. Константин одержал верх над Лицинием и казнил его.

 

[27] Евсевий Памфил, епископ Кесарийский (263 — 340) — христианский философ, видный участник Никейского собора и автор принятого на нем антиарианского символа веры; Евсевий, епископ Никомедийский (ум. 342 г.) — на Никейском соборе один из главных сторонников арианства.

 

[28] Гомоусия (с греч.) — термин христианской теологии, означающий единосущие Троицы, то есть тождественность Иисуса Христа с Богом и Святым Духом. Сторонники арианства отрицали единосущие, но на Никсйском соборе потерпели поражение, и единосущие легло в основу принятого там символа веры.

 

[29] Тавроболия — заклание быка, старинный римский обряд, связанный с культом Митры.

 

[30] Помолимся (лат.).

 

[31] Именем Христа, Господа нашего (лат.).

 

[32] Согласно некоторым источникам, Константин в конце своей жизни посетил Британию, где и умер. Эта версия считается вымыслом.

 

[33] «Сим победишь» (греч.). Слова, которые, согласно легенде, услышал из уст ангелов Константин перед решающим сражением с Максенцием.

 

[34] Евангелие от Матфея, 12, 44‑45.

 

[35] Викарный епископ — заместитель вышестоящего епископа в какой‑либо части его епархии.

 

[36] Св. Екатерина Александрийская — одна из самых популярных в средние века святых. Согласно официальному житию, она принадлежала к знатному роду, славилась своей ученостью и во времена гонений на христиан в IV в. одержала верх в диспуте с виднейшими противниками христианства, после чего была колесована и обезглавлена. Средневековые обитатели Кипра утверждали, что она была уроженкой их острова.

 

[37] «История упадка и разрушения Римской империи», главный труд Э. Гиббона, 1737‑1794.